Эдем
Шрифт:
Dixi et animam levavi [12] .
И вот еще что я до донца души осознал, вот что прочувствовал всей своей задубившейся шкурой – то, что с детства, вроде бы намертво, навечно в меня завинтили, затиснули, запихали бесчисленные учителя, теперь растекалось, сыпалось сквозь все поры, просеивалось местным мелким песочком, уходило под хвост если не коту (кошки здесь не водились), то самому страшному, самому старому, самому облезлому павиану.
Была ведь еще с детства замурована в мою память, как в пирамиду Хеопса, таблица умножения (позднее, в Гарварде, я играючи на спор складывал и делил в уме пятизначные числа). Благодаря одной полузабытой мадам (она преподавала этикет) выучился я свободно владеть за столом ножами и вилками, ловко расправляться со спагетти, по-парижски подвязывать шарфики и аристократически освобождать сигару от пухлого кончика перед началом витиеватых дискуссий. Присовокупите к моим приобретенным способностям виртуозность работы палочками в гонконгских ресторанах. Присовокупите осанку, при виде которой иссох бы от зависти кавалергард Маннергейм [13] (сколько часов промучался
12
Dixi et animam levavi – Я сказал и тем облегчил свою душу (лат.).
13
Маннергейм Карл Густав (1867–1951), бывший царский генерал (еще будучи молодым кавалергардом он был удостоен чести вышагивать впереди церемонии на свадьбе Николая II), участник Русско-японской и Первой мировой войн, путешественник, отправленный государем в Тибет (суть миссии до сих пор до конца не выяснена), впоследствии один из основателей независимой Финляндии, потопивший в крови финскую революцию, знаменитый государственный деятель, именем которого была названа возведенная в тридцатые годы прошлого века «оборонительная линия», яростный противник страны Советов, не менее яростный ненавистник женщин (удачная женитьба в свое время на одной московской барышне), союзник Гитлера в начале Второй мировой, союзник Сталина в ее конце и прочая, прочая, прочая до конца жизни славился безупречной выправкой.
Целые Монбланы знаний, вбитые в голову целые их Джомолунгмы: экономика, юриспруденция, Гегель, Эйнштейн, Ньютон…
Кисточка бакалавра, распушенная, словно кисть гвардейского кивера.
Сама шапочка, подобно правоверноиудейской кипе приклеившаяся к затылку.
И магистрат.
И пять лет аспирантства (Кембридж).
И усердная служба Мамоне – ум, сноровка и карьеризм (вполне, кстати, честный), визиты от имени компании в Сингапур, виртуозность моя на Кипре, блестящие схемы в Та – иланде, гениальный расчет с Абрамовичем (начальство пищало от счастья), дебет, кредит, авизо. Аустерлицким солнцем взорвалось надо мной великолепное будущее! Я уже ощущал его запах, его фимиам, амброзию. Филиал в Оттаве золотозубо мне улыбался (судьбоносный визит к небожителю-шефу, обладателю хрустального гнезда на сто сорок втором этаже, признание этой старой, проперченной всеми ветрами акулы: «Вы, дружок, далеко пойдете»).
Умения, навыки, банковский опыт…
Где они? Для чего они здесь нужны?! К сосне курильской, к обыкновенной бирючине, к барбарисам, магонии, спирее, лапчатке, хеномелесу и прочей царящей хрени я, ужасный Иов с пустыми дырявыми ведрами, вопию.
Интеллект (IQ – двести тридцать, нет – кажется, двести пятьдесят!) наконец-то покинул узника. Еще бы! Интересно ли в лорнет разглядывать этому чистопородному денди, словно птенцу птицы Рок, вскормленному самыми хищными гарвардскими профессорами, взращенному ими для лабораторий Уолл-стрит, как несостоявшийся Сорос орошает метельчатую гортензию? Вертикальное озеленение (актинидия коломикта) не волнует мой интеллект. Колокольчик персиколистный его не трогает. Итог: хваленый IQ растворяется в дымке небес, подобно голубю из рукава бродячего фокусника. Что же в том удивительного? В системном анализе фьючерсов сад нуждается так же страстно, как и в конвертируемом рубле.
Итак: Эрхард и Деминг [14] на фоне карликовой лиственницы?
Вычерчивающий под кленом канадским свои формулы Архимед?
Императив кенигсбергца Канта, провозглашенный в розарии?
Бросьте! Здесь нужны только голые мускулы. И для унылого их поддержания – спаржа, репа, морковка, горох.
Поливка.
Прополка.
Ежедневный бег шанхайского рикши.
А что же еще хотел кретин (барахтающийся теперь в алчной сети эдема, словно пойманный ретиарием мирмилион [15] , только лишь из-за неуемной своей страсти познать больше, заглянуть за еще один поворот) от лапчаток и пузыреплодника, от гавайского дуба и мелколистной торсиллы?
14
Эрхард, Людвиг – знаменитый экономист, отец немецкого «экономического чуда»; Деминг, Эдвардс – экономист не менее известный, отец «чуда японского».
15
Ретиарий, мирмилион – участники одной из самых известных разновидностей гладиаторских боев: ретиарий («рыбак») был вооружен сеткой и трезубцем; мирмилион («рыба») имел на вооружении короткий меч и небольшой щит. Задача «рыбака» – поймать сеткой «рыбу» и заколоть ее. Задача «рыбы» – постараться вывести из строя противника, прежде чем сетка будет накинута.
«Больше дела и меньше дум».
Я ведь пал окончательно. Ниже самого завалящего, задумчиво ковыряющего в носу при виде явного барыша, сотрудника танзанийской таможни. Подобно уработавшейся в доску, до полного одеревенения, до ступора, неласковой брюссельской шлюхе, ублажаю деревья. Предлагаю интим вконец обнаглевшим созданиям. («Надо бы их опылить, сынок».) И тонкостебельная гиана опылена – чем не гнусная мерзкая случка?! Финиковые пальмы? Въелся в печенку маршрут от молодого кобеля возле запахнувшихся навечно ворот, до его потрепанных старых подружек, чуть ли не к самому пруду наклонивших свои проредевшие юбки. В усердном поту, задыхаясь от едкой, гнездящейся в пальмах тысячелетней пыли, карабкаюсь с мужским соцветием по мохнатым женским стволам – чтобы, с невольным стоном (пару раз все-таки прелестно сорвался!) дотянувшись до их сокровенного лона, обеспечить поношенным самкам оргазм.
И опять-таки – клещи, полуденные слепни, вечерне-ночной королевский гнус, да и все остальное – злобное, крылатое, кровососущее до изумления.
Муравьи, бессчетное количество раз устраивающие коллективные праздники на моем и без того зудящем, обрубцованном теле, в то время когда без всяких сил и дум, облепленный этими лилипутами Гулливер, валится под лох серебристый.
Сон – поистине мертвецкий.
Доставучее, словно реклама батончика «Натс», безумное здешнее ярило.
И – рядом, все эти дикие годы – воплощение вечности: проклятый, несносный сторож. Придаток все тех же рокариев. Евнух, трясущийся над изнеженной перепончатой гольдо-кабаной. Механизм для бесконечной прополки! Взгляд воблы, дрожание членов, тихие вздохи, бормотание удивительных банальностей («Без труда не вытащишь и рыбку из пруда…» и т. д.). Бирмингемский пакистанец-таксист рядом с ним – воплощение царя Соломона.
«Кхе, кхе, кхе…»
Сопит и правит косу.
Издевательски-менторский бубнеж за согбенной моею спиной: «Рай обязан сверкать, сынок. Он должен быть полон цветов…»
Рай был полон.
А я – разбит вдребезги. Расколот. Рассыпан, словно кубики «лего», которые вытряхнул перед собой пятилетний конструктор, прежде чем затеять очередную торопливую сборку. У какого-то сверхунылого writer-японца [16] (впрочем, отыскать оптимиста-писателя в том солнцевосходящем краю у вас столько же шансов, сколько побеседовать с единорогом) персонаж-страдалец ежедневно тонул в песках – и ежедневно откапывался, лишь бы выжить. Я здесь, по уши в черноземе, так же страстно воюю с наступающей мокрицей. Запеленованный паутиной эдема, весь в поту и компосте, я ослеп ко всему остальному – сколько лет кануло в прошлое (служение, словно сиракузским серебряным рудникам, сияющему парадизу, борьба и с тлей, и с медведками), прежде чем отчаяние убралось со своего нагретого места, и царственно водрузилось там воспетое земским врачом-мизантропом Антошей Чехонте [17] отупение сахалинского каторжника.
16
Имеется в виду японский писатель Кобо Абэ и его роман «Женщина в песках».
17
Антоша Чехонте – псевдоним Антона Павловича Чехова, в свое время посетившего остров Сахалин.
Осужденный лет так на сто тридцать пять неизбежно приходит к подобному: отправляет в отставку рыдания.
И вот, слезы мои, словно Арал, уничтожены. Глаза обернулись безводными солончаками.
Возможно, и тухла на самом их дне, подобно умирающей лужице, какая-нибудь оставшаяся васильковая синь: не знаю, не ведаю…
Констатирую: случайным одним вечерком из зазеркалившегося болотца явились вдруг водоносу (совершенно ведь антинарциссически нагнулся я за упущенным ведром) ребра махатмы Ганди, болтающиеся на мослах таза порты и натурально толстовская борода.
Но то был уже не я, государи.
А местная фауна?
А установившийся, в конце концов, пусть и примитивный, но быт?!
Совсем позабыл! О, простите! Сделайте все поправки: на мой психоз, на безумие! Согласитесь, есть причина посыпать пеплом голову в первой части этой саги. И вообще, положа руку на сердце, джентльмены – кто из вас, попыхивающих сигариллами после очередного раблезианского ужина, уютно уместившихся там, за стеной, в электрическо-винно-мясном изобилии всемирного человейника [18] , попадал в подобную западню? Впрочем, каюсь: от миксбордеров и бордюров вы уже порядком устали. А я все об одном – словно раввин на похоронах. Расписываю отчаяние сверхлюбопытного франта, пружинистого молодца, обнаружившего вдруг на пути своем бездну, наклонившегося над зияньем ее в ницшеанской надежде увидеть– и в эту самую глубь со всего размаху вдруг ухнувшего: без права на переписку.
18
«Всемирный человейник» – термин одного из самых известных советских диссидентов, социолога и философа Александра Зиновьева. Весьма удачен для обозначения современной человеческой цивилизации.
Хватит траурных воплей – в конце концов, и в аду бывают воскресные дни. Чем-то надо разнообразить этот реквием. Ведь даже для обитателей замороженной Колымы расцветал вдруг праздник, когда, поскользнувшись перед их согбенным, безмолвным, словно тамошний лес, строем, лихо хряпался мордой в лед посиневший – бритье и паленая водка – толстогубый испитой вертухай.
Так вот: беспросветность иногда разжимала мое дрожащее горло.
Был и отдых.
И, ко всему прочему, привычкавзяла свое.