Эдем
Шрифт:
Он просто стоял и смотрел.
А я ведь жадно вдавливал пятками в унавоженную, пресыщенную компостом, так ненавидимую мною почву его деток родных, ненаглядных его кровинок, ради которых и высасывал последние соки из здешнего Фирса (а заодно, из меня, сердешного) подметенный, тенистый, благоухающий ад. Впрочем, дед его стоил! В жертву подобным дримопсисам, настурциям и пионам бросались этим бессердечным дворецким, этим тупым Трезором, мало того что собственное лакейское, ничтожнейшее, обретающееся ниже санаевского плинтуса, существование, от которого последний попрошайка-пьянчужка самого на планете задвинутого медвежьего угла пришел бы в неописуемый ужас, но ведь и совершенно чужая (опять-таки моя, моя, государи!), трепещущая, изумительная, изумрудная, яхонтовая, так поначалу щедро налитая доверху смыслом, неописуемая в своей
Я поднял планку повыше – изрыгал проклятия остальной окружающей флоре.
Он на это понятливо хмыкнул.
И все так же астматически вздыхая, пришаркивая, причмокивая, кряхтя и постанывая, отправился по библейским делам своим: к лиатрису и камнеломке, лимоннику и магонии – подправить, окучить, остричь…
За кустом вздохнул capreolus.
Так в чем же проблема удачного мщения?
Змея утверждала – именно аспид, злодей, василиск должен был поднять оружие первым! Вот ее непреклонное требование, вот то, с чего начинала кобра оказавшиеся столь продуктивными наши встречи, и чем их старуха непременно заканчивала: отвечай лишь на нападение!
О, Дайсэцу Тэйтаро Судзуки [57] – великий стрелок лука дзэн! Увы, я не был безмятежным этим сэнсеем, с одинаковым деревянным умиротворением готовым обозревать и цветение сакуры, и вселенский атомный взрыв, не имел чести прослушать его нью-йоркские лекции, не подносил учителю крохотную, словно государственная пенсия, чашечку согревающего саке.
Хотя, с другой стороны, обладай скорбный раб терпением Будды – пришлось бы расслаблятьсяв злобном, бесполезном ожидании до трубных звуков первого ангела. Не поймался дед на мой психоз с дримопсисом! Не хуже советчицы-кобры он знал тактику: в чем еще раньше неоднократно своим несчастным лбом я мог убедиться!
57
Дайсэцу Тэйтаро Судзуки (1870–1966) – буддолог, культуролог, философ, известный во всем мире учитель дзэн.
И тем не менее, вдохновленный речами козла, я готовил реванш.
Что касается благодарности за предоставленную коброй помощь – как только мой организм весь залился внутренней силой,отправлен был в пасть благодетельнице последний хвостатый улов огородных мышеловок. Сознаюсь – я все-таки какое-то время терзался своим нехорошим поступком по отношению к дряхлой Нагайне: ведь, овладев боевой тайной прыжков и ударов, я тут же забросил учителя. Лопоухий доверчивый Маугли! Лишь позднее, когда пришел неизменный (и, увы, трагический) опыт, я осознал одну непреложную истину: в отличие от добра, зло не требует вознаграждения. Оно в высшей степени альтруистично и готово трудиться бесплатно.
Во всех переливающихся красках, во всех сладостных нюансах и в самых наимельчайших подробностях представлял я свое топтание на груди побежденного. Мои фантазии, эти угодливые опричники, расторопные гонцы воспаленного воображения, как всегда, забежав вперед, не только наметили контуры будущего торжества, но и щедро его раскрасили. Так, ужас старика подробно изобразили гонцы, его страх, смятение, последний день его распроклятой Помпеи. Вот оно, полотно, размером с пикассову «Гернику»: после моей взорвавшейся ци, после «прыжка» и «укуса» Карфаген наконец-то разрушен; дед поник, как Саул при появлении Самуиловой тени; вырванная из рук его палка валяется в стороне; превращенный в презренный прах, Голиаф вопиет о пощаде…
Впрочем, вполне может статься, что вопить как раз он не будет.
Уползет за навес, за рокарии, за миксбордеры и рабатки.
Ну, а что же потом, друзья?
Конечно, я отдавал себе отчет – даже если с раскроенным черепом рухнет враг на анемону гибридную, ключи от его бессмысленной крепости никогда не согреют мои наждачные, крестьянские ладони – даже поверженный, даже ползающий, он ни за что не отдаст их, не вручит, не одарит ими победителя. Я обречен на отсидку и, как прежде, уныло маячат два выхода – либо отказ от прислуживания цветникам, а следом безумная смерть (безделье – самый верный и подлый киллер), либо ведра с проржавевшими тяпками.
Но все-таки!
Все-таки.
Рогатый мой советчик определенно был прав: в случае битвы утолится самая неизбывная, самая выстраданная моя жажда.
Отмщение!
И чем скорее, тем лучше.
Что касается переполненного орхидеями и попугаями ненавистного рая – он, как всегда, окружал.
И торжествовал, как водится.
По ночам меня одуряли местные багульник и нигристерна. Пруд возле скромного моего ложа (все тот же клевер, все тот же булыжник под голову) весь дрожал и трясся, ходуном ходили тростниковый фалярис и ситник развесистый, ибо лягушки неистовствовали. Даже и заикаться не буду о бесчисленных лягушачьих видах и подвидах, представители которых были зачем-то перенесены сюда из припятских торфяных болот, притоков Инда и Ганга, и мутных вод Амазонии. Но отмечу: в своем икрометном усердии перепончатые – не то что механический «Hestler» [58] с его конями-гераклами и нескончаемым роем силиконовых шлюх – самих кроликов затыкали за пояс. Впрочем, что там кролики! Хомяки с мангустами – и те размножались здесь, пожалуй, быстрее жителей Гарлема!
58
Hestler – известный американский порноканал.
Пока я готовился к битве, все в раю текло своим чередом. Комары зудели. Ухмылялась луна. Отброшенные, подобно гуннам, к ограде, павианы кляли судьбу – до слуха долетали жалкие их угрозы и не стоящая внимания бестолковая брань. Летучие мыши, оживленно-нервные, словно дамочки возле прилавков с бриллиантами от Неккермана, чертили прямо перед моим носом непредсказуемые зигзаги. Сова, приплюснутостью серебряной встрепанной головы, несомненно, признающаяся в родстве с персидскими котами, демонстрировала удивительный глазомер – впрочем, на поголовье мышей ее уникальная работоспособность (равно как и все мои предыдущие потуги с добыванием хлеба насущного для старушки-кобры) совершенно не сказывалась.
Эдем, живущий с аристократической наглостью привыкшего к потомственной роскоши рантье (за мой, за мой счет, господа!), не подозревал о затевающейся революции, и по душным ночам пел свою обычную песнь.
А я, сжимая кедровый посох, пел свою, и гордился победой над собственной трусостью (поганка наконец-то собрала свой заплечный мешок, убралась подобру-поздорову: дорога скатертью, сучка!).
Глупец.
Ведь именно трусость обладает важнейшей чертой – она не безрассудна.
«Неужели, голубчик, вы не желаете женщины?»
Вот с чего началось – с ненароком брошенной мавром этой знаковой фразы.
Не желал ли я женщины?!
Господи всемогущий! Ты и так, как мог, постарался утяжелить жизнь нашу, но за какие грехи особые наделил нас еще и неимоверной тягой к соитию?!
Бог оставил меня без секса.
Подобное по своей невыносимости сравнимо разве что с чтением Диккенса.
То, что еще ни разу, перечисляя весьма подробно все другие свои горести, я не заикался о пытке не менее гнусной, чем отсутствие сигарет и хотя бы наперстка виски, ничего не значит! Лишь в самом начале туманным штрихом упомянув о прелестной жене-подруге, давно меня уже оплакавшей и тысячу раз похоронившей, я молчал далеко не случайно. Увы, существуют вещи физиологические и, как вы понимаете, сверхсокровенные. В конце концов, я не Генри Миллер, чтобы вываливать на вас всю тайную мерзость своих мучений.