Единственное число любви
Шрифт:
Я вскочила слепая от бешенства и, не найдя под рукой ничего, кроме собранного кизила в пластмассовом ведерке, как пантера, разрывающая внутренности жертвы не сверху вниз, а наоборот, мазнула раздавленными ягодами от курчавого лоскутка до смуглого угловатого плеча.
— Вот тебе твоя потерянная невинность! Мальчишка, дурак! Все испортил!
И, схватив рубашку, распятую на твердой, как камень, земле, я бросилась наверх, обдирая руки и ломая ногти. А Борька остался в овраге и пришел только к вечеру, когда начали волноваться не только родители, но и я сама.
— Я плавал к
Через два дня мы уехали. Но и сейчас, спустя много лет, мне порой видится маленький античный божок, стоящий внизу, один среди пылающих кустов, и алые капли стекают с его обнаженного тела, предвещая иные видения и иное страдание.
ЛАБУРНУМ
Дом стоял на высоком холме, а перед ним за рекой тянулся густо-зеленый летом и девственно-белый зимой «турецкий берег», названный так по имени забытой богом деревушки Турец, которую не было видно с холма даже в самую ясную погоду.
Дом жил своей собственной жизнью, храня в себе и голоса гродненских гусар, заночевавших здесь январской ночью восемьсот тринадцатого года, и глухой, но удовлетворенный гул сельца под горой при известии об августовском путче, и вчерашний разговор о том, что лисичек по всем приметам в это лето будет видимо-невидимо. Отовсюду — со стен и со страниц альбомов, которых в доме было множество, — смотрели на его нынешних обитателей лица русских мальчиков, всегда немного застенчивых, а потому надменных и улыбавшихся тайными улыбками посвященности вкупе с каким-то порочным целомудрием. Поэтому в доме царила странная атмосфера, которую никто не пытался выразить, но если бы кто-то и решился на это, то, безусловно, не обошелся бы без определений смутных токов тела, уносящихся, однако, ввысь, туда, где они уже смыкаются с духом, а после и вовсе начал бы лепетать нечто совсем невразумительное, вроде льдинками тающих на воспаленном языке слов «жасмин» и «жемчуг»… жемчуг и жасмин… где в первом таилось напряжение тугого лука, а во втором чудился хруст сминаемого шелка… Но выражать это не было никакого смысла.
Каждый вечер — а вечера здесь бывали желтыми и тягучими, как мед, — все собирались на террасе и долго пили чай, а когда сумерки исподволь кольцом охватывали дом, призывней начинали белеть рубашки мужчин, а колени женщин, наоборот, темнели и тяжелели, — собравшиеся ясно чувствовали на обнаженных шеях властное дыхание дома. И наслаждались, и тянули чаепитие до тех пор, пока кто-нибудь, уже совсем изнемогший и раскрасневшийся, не вставал и порывистым движением не включал свет. Так происходило и весь этот июнь, кто бы ни собирался у стола за белыми балясинами террасы.
А народу в доме всегда было много, и самого разного; хозяева радостно принимали и батюшку из старинного монастыря, и педантично любознательных немцев, и свалившегося, словно действительно с луны, столичного астронома. Зыбкая грань приятия проходила где-то в самом нутре дома, и хозяева, явственней всех ощущавшие его дыхание, безошибочно угадывали, кому можно, а кому нельзя нырнуть в водоворот царящих здесь сил и кто за вечерним чаем сумеет услышать на белой террасе тревожный и сладкий гул собственного сердца.
Маше, три года назад попавшей сюда почти случайно, казалось, что она чище других
Маша громко рассмеялась и шагнула на террасу. За ее спиной зазвенела стеклянная дверь.
За белым столом без скатерти уже сидели приехавший вчера из Пскова архитектор, несмотря на окладистую бороду, множество детей и построенных храмов, удивительно узкий, летящий и молодой, выпукло-законченная музейная дама и сама хозяйка, густой полураспущенной косой и бездонными глазами напоминавшая ангела то падшего, то въяве спустившегося с небес. Все повернулись к Маше, а хозяйка рукой указала на место рядом с собой.
— Вечер добрый, Машенька? — скорее беспокоясь, чем утверждая, улыбнулась она. — Рыба сегодня слишком сильно плещет. — От этой простой фразы Маша невольно повела худыми плечами, словно скользкая тяжесть рыбьего тельца съехала вниз по позвоночнику.
— Но ведь сирень почти не пахнет, — возразила она, прислушиваясь к себе и сильнее обычного втягивая тонкими ноздрями воздух — будто желая увериться в обратном.
— В том-то и дело, — тихо ответила хозяйка и пододвинула Маше синюю чашку, казавшуюся еще темнее от крепкого чая.
Она пила, делая редкие большие глотки и с каждым глотком чувствуя, как ее губы наливаются и краснеют, а спина невольно вздрагивает, будто там и вправду лежит липковатое тельце какой-нибудь полумертвой уклейки. Тем временем подошло еще несколько человек, и разговор, как бабочка, запорхал, касаясь всего ненадолго, но за несколько фраз успевая выпить самый сладкий и сокровенный сок. Это был вполне обычный разговор людей одного круга или, по крайней мере, одного направления мыслей, но Маше казалось, что за произносимыми словами прячут совсем иное — то, что разлито в пряном вечернем воздухе, что прячется за окаймлявшими луг кустами малины с уже тревожно набухшими твердыми ягодками и чего все, как и она, боятся и ждут.
Последним подошел Сашенька, племянник хозяина, всегда втайне раздражавший Машу контрастом между вызывающе бугрившимися двадцатилетними плечами и гладким спокойным лицом; кроме того, ей казалось, что своей простотой он оскорбляет всю романтику дома, все его обещания и зовы.
— Звонили со станции, — глуховатым баском сообщил он, — приезжает Георгий…
— И разумеется, он осчастливит нас не больше чем на вечер, — усмехнулся архитектор. По его светлому лицу пробежала тень.
— Зачем ты так, Павлик? — укоризненно шепнула хозяйка, продолжая наливать чай. Но обостренным взглядом зверя, ждущего в засаде, Маша увидела, как дрогнули смуглые пальцы и в лице на мгновение взял верх ангел падший.