Египетский манускрипт
Шрифт:
– Что вы, господин барон, как можно? – сделал Яков испуганные глаза. – Вот он, с собой, за пазухой, в тряпице…
– В тряпи-ице… – насмешливо протянул ротмистр. – Тюря ты, а еще в сыщики метишь! Кто же так оружие держит? А если вытащить срочно надо – и сразу стрелять? Дай-ка покажу, как его носить…
Эта содержательная беседа происходила в знакомом уже флигеле на Воробьевых горах; несмотря на недавние коллизии, Корф счел это место вполне надежным. Хотя меры предосторожности принял: вокруг флигеля расхаживали двое городовых, истребованных у пристава Калужской части (каждому из них барон посулил за беспокойство по три рубля и по полштофа белого хлебного вина); на крыльце томился верный Порфирьич со своим грозным «Смит-и-Вессоном».
В задней комнате,
Кавалерийский наскок на клинику прошел вполне успешно. Когда Никонов с Корфом ввалились в швейцарскую и потребовали «самого главного», у больничных служителей душа ушла в пятки – такой грозный вид имели гости. Исцарапанные, пахнущие порохом, решительные… У Корфа за пояс был небрежно заткнут револьвер, а Никонов поигрывал тростью и недобро улыбался в ответ на всякие «Не велено» и «Их степенство изволили отбыть».
В какой-то момент барону эти отговорки надоели. Он решительно отодвинул в сторону больничного цербера и прошел внутрь – и уже через четверть часа они с лейтенантом грузили в экипаж доцента Евсеина, одетого в богатый, расшитый шелковыми шнурами халат и домашние туфли на войлочной подошве. Несчастный ученый шел за бароном как телок, не доставляя вызволителям решительно никаких хлопот.
Барон уже собирался трогаться, как набежал управляющий клиникой, представительный господин в полотняной тройке и новомодной соломенной шляпе. Он сразу разразился гневной речью о «нарушениях больничных правил», стращал городовым и даже попытался схватить Никонова за рукав. Однако лейтенант окатил нахала таким ледяным взглядом, что того отнесло от экипажа, будто хорошим тумаком. И пока служитель Аполлона (божество древних греков, как известно, покровительствовало не только музам, но и науке врачевания) метался туда-сюда, пытаясь то ли бежать за приставом, то ли хватать карету с супостатами за колесо, то ли предпринять еще что-то столь же бессмысленное, – экипаж под управлением Корфа величественно выкатился на Самотеку и был таков.
До Воробьевых гор долетели в считаные минуты – барон гнал, не обращая внимания на гневные трели городовых и брань, несущуюся с козел извозчичьих пролеток. На Садовой чуть не сцепились осями с ломовой телегой: экипаж накренился, но Корф сумел вывернуть, избежав аварии в самый последний момент. Пассажиров мотнуло, да так, что даже корректный обычно Никонов позволил себе непарламентский оборот, чем изрядно повеселил ротмистра.
Поручив Евсеина заботам Порфирьича и прислуги, Корф подозвал Якова. Молодой человек уже понял, что приказы в их маленькой команде теперь отдает барон, и лишь коротко глянул на Никонова; тот ответил утвердительным кивком. Наскоро расспросив Яшу, барон выдал юноше двадцать рублей – на расходы – и отправил назад, на Кузнецкий, выслеживать бельгийца. Напоследок барон посулил оторвать Яше голову, если тот упустит злыдня; молодой человек ухмыльнулся – он уже успел узнать добродушную натуру отставного конногвардейца и нисколечко его не пугался.
Яков убежал в город; барон позвал Порфирьича и велел ему сварить грог. Корф пристрастился к напитку из рома и крепкого индийского чая в обществе англичанина Карла Хиса, служившего когда-то при дворе наставником цесаревича.
Отослав денщика, Корф придвинул к разожженному, несмотря на жару, камину кресла – себе и Никонову. На Москву опускались сумерки; длинный день, вместивший столько событий, был на исходе – самое время посидеть, поговорить о делах.
Благо дел хватало – предстояло, например, понять, что делать дальше с несчастным Евсеиным. Вызволенный из неволи историк хоть и не походил на овощ и мог вспомнить хотя бы свое имя, до сих пор страдал огромными провалами в памяти. Корф предложил отправить пока беднягу-доцента в Тверь, под присмотр одного врача, его товарища по балканской кампании, содержавшего в этом городе клинику.
Никонов устроился в кресле; он понимал, конечно, что за текущими хлопотами не получится вновь уйти от главной темы, – пришло время объясниться. После всего, что сделал сегодня барон, а в особенности после бомбы, перестрелки и фанфаронского налета на клинику, было бы попросту неприлично и дальше потчевать его недомолвками и обещаниями.
Вошел Порфирьич с дымящимся жбаном грога на подносе. Неслышно двигаясь, старик сервировал господам маленький столик, разлил напиток по высоким кубкам (Корф любил вычурное саксонское столовое серебро, нередко употребляя его вместо фарфоровой посуды) и так же неслышно исчез. Барон взял с подноса кубок, пригубил – и с ожиданием посмотрел на Никонова. Лейтенант вздохнул и начал:
– Что ж, мон шер ами, чувствую, что время пришло. Но предупреждаю – правда может оказаться такой, что вам, при всей авантюрности вашей натуры, нелегко будет ее принять. И не подумайте, что я спятил, – уверяю вас, дорогой барон, я никогда не мыслил так ясно. Дело в том, что вашему покорному слуге случилось на днях побывать в двадцать первом веке – во времени, отстоящем вперед от настоящего момента на целых сто тридцать лет…
Два часа дня – самое сонное время в любой московской лавочке, рассчитанной на благополучную публику. Утренние покупатели давно разошлись по своим делам, время вечерних еще не наступило – господа сидят по домам, прячась от неистовой июльской жары, или торчат на службе, ворочая каким-нибудь важными государственными делами. Вот ближе к вечеру, часов в пять, перед тем как отправиться в ресторан или охотничий клуб, пообедать… Тогда – конечно, тогда господа проедутся в пролетках по Варварке и, чем черт не шутит, может, и велят притормозить перед скромной, но солидной вывеской: «Ройзман и брат. Торговля часами и полезными механизмами. Вена, Берлин, Амстердам». Любому ясно, что под такой вывеской может располагаться только серьезная фирма, хозяин которой готов выполнить любые пожелания клиентов…
От приятных мыслей старого часовщика Ройзмана отвлек звук из соседней комнаты. Непонятный какой-то звук, а пожалуй что и неприятный – острый, короткий писк. Раздражающий – будто остро наточенным лезвием провели по стеклу, и совсем незнакомый; часовщик затруднился бы сказать, откуда он взялся.
– Яков!
Писк повторился. Часовщик недовольно скривился:
– Яков? Что у тебя там сверещит? А ну иди сюда, бикицер!
– Уже, дядя Натан! Чего изволите?
Племянник возник в дверях и преданно уставился на Ройзмана.
– Почему тебя надо звать уже по семь раз? Где ты там занят ерундой, что не слышишь своего дядю, который кормит твой рот?
Яша едва сдержал улыбку. Старик полжизни прожил в Одессе и теперь, в минуты раздражения или сильного волнения, сам того не замечая, переходил на говорок Молдаванки и Больших Фонтанов. На этот раз, судя по обилию нетипичных для московской лавочки оборотов, дядя разошелся не на шутку. А значит – скоро не уймется. Придется терпеть…
– Да туточки я, дядя, вот пришел, как услышал, что зовете!
– Не делай мне нервы, их есть кому испортить! Стой здесь и слушай ушами. Берценмахер с Тверской – ну, который торгует лионским шелком и пуговицами – сказал давеча, что ты отказался выполнить его поручение насчет какого-то гешефтмахера из Лемберга [29] . Тебе что, не интересно, когда просят за таких уважаемых людей? Или ты уже работаешь в канцелярии градоначальника, что занят им помочь?
– Ну что вы, дядя Натан! Сделаю я, что хочет Берценмахер, даже и не заводите себе сомнений! Только дело одно закончу – и побегу!
29
Ныне – Львов. В 1886 году был в составе Австро-Венгерской империи. Был известен своими криминальными традициями.