Эхо вечности. Багдад - Славгород
Шрифт:
Более прочего его расстроило появление грабежей и убийств, причем со стороны даже знакомых людей. Как же жить, если не знаешь, чего ждать от вчерашнего друга или от лучшей подруги? Между тем люди продолжали работать, растить детей, есть и пить, одеваться и обогревать жилища — как же удовлетворять эти потребности, если станет нормой отнимать товар у торговцев и поставщиков, если их самих убивать? Что тогда будет завтра с простым людом?
Скорее всего, Павел сам бы уехал из бурлящей России, даже не будь подлого покушения на него, не будь Махно с его бандой. Но для этого он должен был созреть, сам должен был к этому прийти. Отбросив эфемерные надежды, должен был понять, что меняются не просто персоны во власти, ничего для него не определяющие, а меняется само экономическое
Быть беглецом от нищего ублюдка, каким Павлу представлялся Махно, — это позор и унижение. Павел ругал себя, что вовремя не просчитал, куда покатилась Россия, и не увез семью прочь от нее. Как можно было с его умом и предусмотрительностью дожиться до покушения на себя? В нем было задето что-то очень мужское, очень восточное, гордое и чувствительное, что заставляло переживать оскорбление, причем возникшее по своей собственной вине. Хоть руку себе секи за это! Только и того, что пользы от этого не будет. Досада съедала Павла, заставляла отводить глаза от жены, а потом, когда он возвратился в Багдад, и от матери. Он вернулся посрамленным, а вовсе не тем, кем хотел себя чувствовать. Это просто счастье, что он не сорвал мать с сестрами и не перетащил в Россию — вот тут интуиция не подвела его.
А что было дальше с ним? Ведь уезжая в Россию — навсегда! — он все дела передал матери, и та успешно справлялась с ними. Она вошла во вкус, заявила о себе, нажила имя, кое-что в аптеке изменила и поставила по-своему. И что — теперь рушить ее порядок и отнимать у нее дело? Кто же так делает?
Пришлось Павлу довольствоваться второй ролью. Но на Востоке все строго — там на первом месте не родственные отношения, а деловые. И если ты находишься не на вершине положения, то сполна почувствуешь свою зависимость. По большому счету это было бы не страшно, если бы до этого сам Павел не побывал на вершине положения, если бы еще недавно на него не молились мать и сестры. Произошедшие метаморфозы в семейной субординации сильно ударили по его нервам, а значит, по общему здоровью.
Саша могла не заметить этих перемен, потому что не знала прежних багдадских отношений.
А Павлу все время казалось, что мать смотрит на него, как на неудачника — вот-де, смог сеть на конька да не долго покрасовался в седле. Просто не умел он доходчиво изложить матери то, что творилось в России, что от него не зависело. Не встречаясь с подобным в своей стране, она бы никаких описаний и пережитых ее сыном потрясений не поняла. Да и вообще, для того чтобы объяснить что-то другим, надо самому в этом разобраться. А Павлуша в российской революции ничего понять не успел. Он был там просто пострадавшим обывателем, даже случайным зрителем, не понимающим глубины перемен. Павлушины объяснения звучали бы для матери как оправдания.
Та великая мечта, к которой его готовили, мечта о России, сначала подняла его на сияющие вершины успеха и гордого упоения, а затем жестоко столкнула оттуда. И оставила без надежды на спасение — Павел не видел способов, какими ему можно было бы выбраться из пропасти и снова почувствовать себя хозяином самому себе.
Возможно, матери тоже надо было пораскинуть мозгами и кое-что предложить сыну, как-то по-деловому принять его по возвращении, а не просто как беженца. С ее стороны надо было выделить или создать для него отдельное направление, хотя бы поговорить с ним об этом. Ведь он почти все потерял в России, там остались растоптанными не только его успехи и новые надежды — там остался товар, на который он изрядно потратился... Да и то, чем Павел располагал, он скоро употребил на Сашино ателье. Портновские машины и приспособления в их стране не выпускались, были привозными и стоили дорого.
Но мать так мало прожила с мужем, с Емельяном Глебовичем, что не научилась понимать мужчин, и не представляла, что делается с ними в случае удачи или в
Не находя себе места, Павел сначала просто захандрил, а потом незаметно поддался депрессии, у него появилось нежелание жить...
А тут и соблазн подкатил.
Был у Павла знакомый, с которым общих дел он не имел, но часто видел его в том кругу, где сам вертелся. Неприметный человечишко, даже какой-то рассеянный, всегда озабоченный и куда-то спешащий. При встречах они приветствовали друг друга, не более того. Павел даже имени его не знал, да и посейчас не знает, воспринимал его постольку, поскольку тот тоже был ассирийцем.
Увидев Павла, этот знакомый удивился.
— Как, ты здесь?! А у нас прошел слух, что ты прочно обосновался в России.
— Был в России, — угрюмо сказал Павел. — Да пришлось вернуться.
— А почему?
— Революция там, бандиты повсюду.
— И плакали там, конечно, твои деньги?
— Знаешь, — съязвил Павел, — бандиты имеют привычку отбирать добро, а не наоборот. Так что... — и он развел руками.
— То-то я вижу, что ты невесел.
— Нечему радоваться...
— С твоей головой — и грустить? Да пойди в первый попавшийся игорный дом или на скачки и выиграй состояние. Там такие дураки собираются, что обыграть их ничего не стоит.
Один брякнул сдуру, а другой запомнил на свою голову. Собственно, к этому больше добавить нечего, описывать картежные мерзости совершенно не стоит. Мир игроков — это дно, самое грязное из всех, составляющих пороки.
***
События, связанные с казнью Павла Емельяновича, могут быть представлены только в виде реконструкции по отдельным фрагментам рассказов, не лишенных фантазии, и по некоторым достоверным фактам.
Повезли его на расстрел 14 мая после обеда, это была суббота. Издалека приближался чудный майский вечер, хотя солнце еще светило. В местах, где росло больше трех деревьев, пели соловьи, в воздухе носились запахи цветущей черемухи и ранних роз.
Телега с одним возницей и двумя конвоирами везла Павла Емельяновича, сидящего на сене, по тихим улицам с великолепными зданиями.
Он был в нормальном настроении и взирал на все с таким удивлением, словно попал сюда после долгой разлуки. Как красив этот город! И как странно понимать, что видишь его в последний раз, — думал он. Хмурый извозчик, которому дела не было ни до осужденного, ни до сопровождающих, то и дело устремлял взор на прохожих, но те шли по своим делам и игнорировали его. Вот его путь пересекла трамвайная линия, и телеге пришлось остановиться. Перед ней прогромыхал пассажирский вагон, подняв легкое облачко пыли. Следящий за порядком жандарм провел трамвай ленивым взглядом и отвернулся в сторону, где прикорнул на своем рабочем месте уставший чистильщик обуви. А по тротуару лавой текла безразличная публика, из которой выделялись некоторые бессарабские мужчины в коротких, «подстреленных», штанах, словно при их пошиве не хватило сантиметров пять ткани. Нелепо выглядели и женщины, красующиеся в легких платьях и босоножках, но никак не решающиеся снять с голов фетровые шляпки.
«Да еще пару недель назад я не замечал этих неуклюжестей и считал, что так и должно быть, — думал Павел, — а теперь они просто бросаются в глаза». И вдруг он почувствовал внутри себя укол какого-то странного волнения и понял, что приближается решительный момент и скоро он обретет свободу.
Уж как там у него завязался разговор с конвоирами и как он уговорил их отпустить его, этого мы никогда не узнаем. Но это случилось.
Главное было снять цепи, далее — бежать именно в городе, где легко было затеряться между людьми. И наконец — иметь под рукой нормальную одежду. Но это вообще легко устроилось. Все-таки в Бессарабии соблюдались кое-какие традиции, и когда у Павла спросили о последнем желании перед казнью, он сказал, что хочет быть погребенным не в тюремной одежде, а в своем платье, в котором его арестовали. Оказалось, это легко сделать. И сейчас его вещи лежали рядом с ним на сене, завернутые в мешковину. После избавления от кандалов оставалось только переодеться в них.