Эхо
Шрифт:
Ни жены, ни детей у Бобыля нет.
– Волк умный, – говорит Васька. – Научно-технический прогресс знает!… Ты летишь, – Васька обращается к командиру, – он слышит. В снег ляжет и лежит. Закопается, сволоть.
– Не выпугнешь? – спрашивает Борис.
– Нет.
– Выпугну, – говорит командир. – Не стерпит. Вон она, керосинка, черт-те как гремит. – И вдруг весело ко мне: – Улетали – ей шесть часов оставалось. Три часа сюда летели. Значит, три осталось.
– До капитального, что ли?
– Не… До списания!
Я отказываюсь.
– А жаль, – говорит Борис. – Недорого, Николаич, подумай. Жаль в утиль.
– Продай мне, – вдруг говорит Шурка.
– Почему в палатках живете? – спрашиваю я у Васьки.
– Дают, – отвечает. – А где же жить?
Палатки большие – экспедиционные, добротные, с окошками и хорошо запахивающимися двойными пологами. Но натянуты небрежно, кое-как, без умения. Черные, проржавленные трубы выткнуты в одно из окошек. В палатке грязно, куль у входа с белой дорожкой просыпанной муки, обрубки полуоттаявшего мяса, старая одежда, бродни кучей, поломанные, застеленные стегаными одеялами раскладушки с черными постелями на них.
– А в чуме чего не живете?
Шурка задумался ненадолго, но с ответом нашелся:
– Строить надо…
– А ты умеешь?
Коля Бобыль закричал, замахал руками:
– Кто умеет? Он? Хрену! Он в интернате жил! В доме! Ему что? Кроватка! Печка! Жратва от пуза! Зачем ему чум? Он в интернате жил. Ни хрена не умеет…
– А ты умеешь? – спрашиваю.
– Я умею… Не хочу… Условий нету! Где забота? Вон Васька гриппом болеет. Эпидемия. Завтра я заболею, потом Шурка, потом Танька и дети. Все подохнем! Где забота? Не хочу…
– Рация испортилась, – говорит Шурка.
– Никому дела нет! – кричит Бобыль. – Сяду с вами на вертолетку и улечу.
– Я тебя не возьму, – говорит командир. – Тебе работать надо. Ты ведь сколько в центре без дела шатался. Месяц? Два?
– Его пьяного изловили! – хохочет Шурка. – Его директор сюда в мешке привез.
– Как в мешке? – Борис аж подпрыгнул.
– А он в спальнике спал. Его так в вертолет и положили… И сюда! – хохочет Васька. – Проснулся, под сосной лежит, в стаде. Его олени лижут. С того и орет.
Бобыль слушает, широко открыв рот, пытаясь что-то произнести, молчит, вскакивает и выбегает из палатки.
– Обиделся, – говорит Борис.
– Не-е-ет, – машет рукой Шурка. – Он не умеет…
– Чего?
– Обижаться. Кричит только… Всегда кричит.
– Когда трезвый, – добавляет Васька.
– Зачем он вам тут? – спрашиваю.
Все, даже дети, что мусолят по куску сахара, удивленно смотрят на меня.
– Он тайга знает… Оленей. Он знает!
– А ты знаешь?
– Я знаю! – кричит почему-то Васька. – Я соболя в глаз бью. Я тебя куда хочешь выведу. Я знаю. Оленей только боюсь, они меня топчут.
И снова все смеются.
– Гоняй его туда, сюда… – имея в виду оленей, говорит Шурка. – А зачем? Не знаю. Надо, чтобы механический пастух был…
Возникает разговор, что пора бы и автоматизировать труд оленевода, а то лучше следить за стадом по телевидению, и чтобы у пастуха был маленький такой вертолетик – сел верхом и – та-та-та – полетел. Или того лучше, чтобы робот летал, а ты кнопки сиди и нажимай.
– Можно пункт диспетчерский сделать, – говорит серьезно Шурка.
Где-то слышно, как покрикивает на оленей Бобыль, как разговаривает с ними, уходя все дальше и дальше от палаток.
– По стаду пошел. В обход, – прислушиваясь, говорит Васька.
– Распугали вы стадо. Его сбить надо. Дикие ходят. Увести могут, – объясняет Шурка. И добавляет: – Без Бобыля нельзя. У меня дети, у Васки грипп. Мы и так без него полтора месяца вкалывали. Совсем устали…
Выходим на волю под красные сосны. Даже Васька, забыв про «эпидемию гриппа», вылазит из палатки.
– Шур, а в чуме хуже жить? – спрашиваю.
– Старики живы были, всегда в чуме жили. Хорошо.
– Ты правда не можешь поставить чум? Не умеешь? Он качает головой.
– Хороший не смогу…
Идем молча к вертолету. Летчики уже в машине, Борис хлопочет вокруг. Шурка думает, шагая рядом, бредет по сугробам, сойдя с тропы, и вдруг как-то очень по-детски вздыхает:
– Я из интерната бегал… Меня привезут, а я убегу. Учитель за мной на стойбище едет. Опять в интернат привезут, а я опять убегу. Сам стойбище находил. Наказывали… Потом отвык бегать. – И вдруг засмеялся: – Нам учитель картинку покажет, кра-а-а-сивая машина. Рисуйте. Я рисую, рисую – не умею. Возьму оленя и нарисую. Хорошо… И ребята другие – тоже оленя. Учитель ругается.
Я грустно улыбаюсь, вспоминая стихи Алитета Немтушкина, как дети эвенков рисуют оленя. Проносятся над тайгою самолеты, совершают свое кружение спутники, ракеты перечеркивают громадное северное небо, гудят на буровых бульдозеры, и ревут двигатели, а дети все рисуют и рисуют оленей. И Шурка рисовал оленей. И брат его, Васька, тоже рисовал, а теперь вот боится, что затопчет его стадо.
– Ваш род Почогиров? – спрашиваю. Шурка удивленно пожимает плечами.
– Не знаю.
– Тебе сколько лет?
– Двадцать три…
Ну, конечно, он еще не родился, когда мы с Ганалчи кочевали тут совсем неподалеку.
– А ты знаешь, кто такой Ганалчи?
– Нет…
Неужели и памяти не осталось о нем?
Мы подходим к вертолету, и Шурка ловко запрыгивает в машину. Будет корректировать полет, выводя на волчью стаю. Второй пилот уступает свое кресло, а сам встает за спиной командира. Шурка удобно устраивается в кресле, знаемо напяливает на голову наушники, ощупывает пальцами ларингофон.