Эхо
Шрифт:
– Хэглен! Хэглен! Хэглен!
И тогда Ганалчи, наклонившись ко мне, объяснил:
– Хэглен – Звезда Севера…
– Полярная, – сказал я.
– Да, да, Полярная…
В тот вечер я узнал, что в громадном Круге Жизни совершает движение все, что есть, что было и что будет. Круг этот вечен и никому не подвластен, и каждый, кто имеет глаза, от таежной липучей мошки до холи – мамонта, видит его. Но не каждый понимает, что есть он, Круг Жизни.
– Ты понимаешь? – спросил я старика, впервые следуя древнему обычаю, где нет в обращении превосходных степеней.
И все за столом вмиг замолчали, а мне стало
– Да, – просто ответил Ганалчи.
И в этом ответе тоже не было ничего превосходного, выделяющего его из общего круга. Долго, словно подыскивая нужное слово, щурился и наконец сказал:
– Понимаю…
Так мне стало известно, что в Большом Круге Жизни есть Круг Зверей. В нем, следуя друг за другом, движутся двенадцать животных. И было это не что иное, как двенадцать созвездий Зодиака. Вот это слово, слышанное мною с самого раннего детства, хранило всегда в себе какую-то запредельную тайну, какую-то невообразимую силу и значимость. Круг Зверей. Тогда я еще не задумывался над смыслом слов. Не думал, что многие из тех, ставших обычными и расхожими, пришли к нам в своем первозданном виде из тысячелетий древности, от пращуров. Никто не объяснил мне вовремя значения слова зодиак, и я, прожив на земле немало, немало прочитав мудрых книг, так и считал, что слово это обозначает что-то вроде звездного знака. И вот недавно, листая популярную книжицу, вдруг нахожу, что «зодиак» по-гречески zodiakos – не что иное, как звериный круг. Тысячелетия и тысячелетия назад назвали его так древние греки, определив каждому созвездию образ животного. И Ганалчи называл его так же – Звериный Круг.
Холи остался позади, и мы снова скользили по широкому лону реки, все дальше на север, где едва различимо сначала, а потом все ярче и явственней заиграл нездешний свет помороков – отсветы северного сияния. Еще одно чудо дарила мне удивительная ночь. Но хотелось думать, что дарит это Ганалчи.
А может быть, так оно и было!
На ночлег далеко за полночь встали мы на ягельных местах подле Каменной речки.
В крохотной зимовейке сухая истопля дров у печи, рублеными смолистыми плахами заложен весь передний угол. Но мне совестно брать эти дрова, и я вынул из нарты топор, хлещу им сухостоины в реденькой подтаежке.
Ганалчи распряг оленей, навесил им на шеи чагой – колодки, что болтаются у ног, мешая идти. С такой амуницией олени далеко не уйдут.
Ночь по-прежнему звездная и светлая. Высоко стоят помороки, шевелясь по-живому, словно бы кто-то неописуемо громадный пожимает плечами и под легкой, светлой его одеждой ходят могучие лопатки.
Я раскочегарил печку, навалив подле нее в ползимовейки дров, вспотел, но руки просят работы, кровь играет, и дышится, и живется. Два котелка шипят и плюются на малиновой загнетке. Сухое смолье раскаляет печь, делая ее почти прозрачной.
Ганалчи нарубил мяса, и я опустил его в один из котелков. В другом вскипячу чай. Сладко запахли меховые постели, отогреваясь после мороза. И другие запахи возникли, ожило зимовье.
– Снег будет большой, – сказал Ганалчи.
Он любит так вот неожиданно сказать что-то и задуматься надолго, словно бы ожидая вопроса. Но я никогда не спешу с ним, соображая, к чему это сказано. Ночь по-прежнему ясная. Нет и намека на даже крохотное облачко. И Север сияет, и звезды чисты. И бежать нам до оленьих больших стад три перехода. Снег ни к чему.
– Куда больше снегу? – говорю я. – Сойдешь с тропы – и до пояса.
– Будет большой, – подтверждает старик. – Куда большой! Сопсем много. Пора.
И снова замолкает. Думает.
– Почему? – спрашиваю, но он молчит, гладит ладонью высокий лоб, лицо, стриженый затылок.
Как он похож на тех, из детства, мудрых и бесстрашных индейцев! Темное от солнца, ветров и стужи лицо не воинственное, в чем-то даже очень беззащитное и по-детски доверчивое. Мне до отчаянной боли в груди жалко старика, хочется подойти и вот так же, как это делает он сам, погладить по голове, сказать какие-то нежные слова…
Так делал крайне редко, определив в отце своем растерянную незащищенность, приносившую мне и боль и жалость. Я касался его мягких, тогда уже редких волос рукой, потом смущенно хлопал по плечу: «Ничего, еще поживем, батя…» И всегда в глазах отца, голубых от природы, а к старости ставших голубее голубых, возникали вдруг крупные слезинки. И он, смущаясь, что-то ворчал под моей здоровой рукой. Но погладил его, когда не было уже глаз, – прикрыли их холодные выпуклости век.
– Белка запас себе высоко делает. С осени гриб, ягоду высоко сушит. Во куда повесит, – Ганалчи на уровне груди поставил растопыренную ладонь. – Значит, сугроб высоко ляжет. Ходил, глядел – шибко высоко припас… Белка знает. А когда снегу-то пойти? Как раз и пойдет… Пора уже… Слышишь, кричит в тайге? К ветру, значит… А ветер без снегу не будет…
Как я ни прислушивался, ничего в тайге не услышал. Только потрескивали, взвизгивали и кричали дрова в печи.
Но снега были, как и сказал старик.
Долго не мог заснуть тогда. А Ганалчи заснул сразу же, и не слышно стало его, даже дыхания не слышно. Живой ли? Живой. Но спит тихо, тихо…
Я вышел из зимовья. Все еще была ночь. Мороз усилился. Чистота до самых звезд. Кассиопея по-прежнему светится ярко. Затихли, растаяли помороки. Медведица определена до каждой звездочки. Медленно и валко идет себе в вечность.
А я иду по снегам, и от моих мягких шагов (обут в легкие меховые унтайки) рождается эхо в тайге. И дробится и колется. Хрустнула ветка под шагом – вскрикнула на все мироздание, и далее Медведица вздрогнула.
Вот это и есть тишина…
ГЛАВА IV
– Природа не терпит пустоты, – сказал Кеша и выволок из воды здоровенного хариуса.
Мы сидим подле талиц на самой середине речки Вювю. Опускаем лески, их подхватывает быстрое тут течение, несет вдоль ледяной кромки, чуточку потянешь на себя – на крючке рыбина. Второй пилот сидит поодаль от нас над лункой, которую только-только соорудил, но и у него пошла рыбалка.
– Так вот, – продолжает Кеша, – как только пошатнулось у нас оленеводство, поуменили домашние стада, тут же на их место пришли дикие.
– Почему пошатнулось? – спрашиваю.
– Причин много. А главное – специалистов нет, оленеводов. Старики поумирали. Молодые… сам видел… Да ты, кажись, раньше сам со стадами ходил?
Я киваю.
– Ну вот… Причин много. Но природа не терпит пустоты. В наших краях теперь бродят три диких стада. Одно свое – местное. И два мигрируют из тундр… Вот мы на них и выходим.