Эхо
Шрифт:
Тут мысль моя пресекается. Ганалчи остановил оленей и зовет меня к себе.
Схожу с нарты. Мы и впрямь поднялись в небо. Не заметил, когда сошли с реки, и аргиш наш двигался выше и выше белым распадком, пока не достиг водораздела. Тут Ганалчи остановил оленей. Стою какое-то мгновение, не в силах понять, что же это произошло. Где я?
Старик улыбается, манит к себе. А я не могу и шага сделать. Сердце бьется у самого горла. Хочется смеяться и плакать одновременно. И только потому, что вот она, Земля, на которой прожил уже немало, которую любил по-своему, но никогда не видел такою, какой вдруг предстала она сейчас. И даже не Земля, а весь наш Мир и мироздание, в котором,
Мы стояли на гребне какого-то удивительного хребта, вознесенного над всем сущим. На четыре стороны перед нами открывался неограниченный простор, излучающий удивительное сияние. А над нами высоко и чисто, едва заметно, плыли звезды, каждая из которых на языке Ганалчи имела свое название, одно из которых я уже знал – Хэглен. Полярная была в самом зените, и, чтобы видеть ее, я закидывал голову, отчего начиналось легкое кружение. Но оно не мешало видеть, а словно бы затягивало в это вечное движение, которое и определено у эвенков как Круг Жизни.
По этому кругу, присев на задние лапы и принюхиваясь к трубочке Волопаса, плыла Большая Медведица, хищно скользила Рысь, бежали куда-то Гончие Псы, извивался Дракон, устремляясь туда, где над горизонтом всходила Вега, а напротив нее, чуть только выше, в южной части неба светился Сириус – моя звезда, с которой связан я необъяснимыми притягательными силами; она, эта звезда, близка мне, и к ней одной испытываю я необычайную нежную и тревожную любовь.
А по Звериному Кругу, о котором толковал мне при нашем отъезде из Хамакара Ганалчи, медленно шествовали в строгом порядке: Овен, Телец, Близнецы, Рак и Лев…
Высоко и ясно сияла вечная Кассиопея.
Далеко у наших ног извилисто, словно этот вот небесный Дракон, лежала под снегом Великая река, мягко обнимая черные леса с чуть голубоватыми в ночи блюдцами бесчисленных озер, мягкими ковригами поднимались над нею сопки, а где-то далеко-далеко на севере, утопая за горизонтом, призрачно вставали вовсе не земные горы – Путараны.
– Тут вот, – сказал Ганалчи, – от реки до реки – восемнадцать километров. Там, – он показал на наш путь рекою, – сто двадцать километров. Это Холи – большой мег.
Я впервые услышал это название. По-русски оно звучало Холог, так было обозначено и на картах, так называли вес мои знакомые, рассказывая самые удивительные истории.
Я видел Холог, проплывая года три назад по реке. Целый день кружились. И этот громадный, мрачный лесистый хребет, приближаясь, то возникал прямо по курсу, то оказывался слева от нас, а то неожиданно выплывал справа, все грознее и суровее нависая над рекой. И было в этом бесконечном кружении что-то роковое и тайное.
А на самой вершине курился едва различимый дымок. Старожилы утверждали, что Холог курится так уже многие десятилетия. Дым этот выходит из-под земли, а где, никто не знает.
И вот теперь мы с Ганалчи стоим где-то рядом с этим курением. И я пристальнее оглядываю все, что близко окружает меня. И вот всего лишь в каких-то десятках метров среди черных, словно обугленных, скал вижу, как что-то струится и дрожит едва различимо.
И Ганалчи, уловив мой взгляд, говорит:
– Холи дышит…
«Холи» no-эвенкийски – «мамонт».
Я прилетел в Хамакар на маленьком ЯК-12 с надеждой попасть в оленьи стада, кочующие по северной кромке тайги на границе с Великой тундрой. Мне повезло: в Хамакаре был Ганалчи, с которым познакомил меня секретарь райкома и который, как оказалось, еще раньше спас меня от верной смерти на мертвом калтусе. Он сразу же узнал меня, заулыбался, протягивая руки, а я все еще силился припомнить, кто же это из моих знакомых так рад нашей встрече. И только когда Иван Константинович, хозяин дома, в котором мы и встретились, усадил за стол и потекла неторопливая беседа, я узнал Ганалчи, хотя не узнать его было просто-напросто невозможно. В отличие от большинства эвенков он высок ростом, плечист и длинноног, спину держит всегда прямо, определяя этим гордую, независимую осанку. Но лицом необыкновенно добр, хотя черты его сурово и волево явлены. Этот тип лица в наших северных краях стал удивительно редок. А на первых фотографиях, сделанных в начале века и даже в тридцатых годах, самый распространенный: резко обозначенные скулы, высокий лоб, хорошо выраженные дуги бровей, узкий, но длинный разрез глаз, тонкие волевые губы и над ними не приплюснутый, но хорошо определенный чуть с горбинкой нос.
Может быть, такое необычное для сегодня лицо таежного жителя определяла прическа – по-особому туго заплетенная косица, ни разу за всю жизнь не тронутые ножницами волосы. Ганалчи не носил косицы, брил голову, но лицо его такое, как на старых фотографиях.
Впервые разглядывая те снимки, я немало удивился, поскольку люди, изображенные на них, были знакомы по детскому увлечению индейцами. Это были независимые герои саванн и прерий, верные справедливым законам предков, гордые и бесстрашные. А тут они сидели на траве среди тайги, выпрямив крепкие спины, мягко подложив под себя ноги, обутые в легкую, сшитую из оленьих камусов обувь, с гордо поднятыми головами и с уважением и великим вниманием слушали бородатого русского.
Фотография запечатлела первый советский съезд – суглан, на который сошлись несколько издревле кочующих рядом родов. Среди них был и Ганалчи – старейшина рода Почогиров.
За столом у Ивана Константиновича мы разговорились.
Ганалчи говорил неторопливо, мягко, иногда делая длинные паузы, подбирая нужное русское слово. И когда не находил, вопросительно обводил взглядом всех сидящих за столом. И кто-нибудь обязательно произносил такое слово. Но оно не всегда подходило. И тогда Ганалчи обращался ко мне, стараясь объяснить, что он хотел сказать. Я его понимал, и это ему нравилось. Когда он говорил, все почтительно молчали, стараясь и слова не проронить. Его не перебивали, но и он никогда не перебивал других.
Иван Константинович, как большинство нынешних жителей тайги, был неудержимо словоохотлив, в движениях скор, даже суетлив, а по мере того как выпивал, становился и криклив. Но стоило Ганалчи сказать что-либо, хозяин замолкал. Эту предупредительность окружающих я заметил сразу, и она нравилась мне.
Нравилось мне и то, как вел себя за столом Ганалчи. Ел он немного, не торопясь, пил мелкими аккуратными глотками, отставляя неопорожненный стакан в сторону, во время всей трапезы молчал и к еде относился с уважением. Глядя на него, и остальные старались есть аккуратнее и вдумчивее.
Главный наш разговор начался во время чая, когда Ганалчи, прикрыв ладонью стакан, куда Иван Константинович собирался подлить спирта, что-то сказал по-эвенкийски.
Хозяйки подали чай в эмалированных кружках, и Ганалчи долго обминал свою ладонями, ухватывая ноздрями пахучий парок, потом отпил несколько глотков, сладко щурясь и чему-то улыбаясь.
Как начался разговор о звездном небе, я не заметил. Помню только, Иван Константинович что-то втолковывал окружающим о том, как лень было голову поднять, потому и уехал не туда, куда надо. И вокруг смеялись, а он все повторял, все хлопал себя по бедрам ладонями, мотаясь из стороны в сторону, словно бы ища чего-то и зовя кого-то: