Эхо
Шрифт:
Второй, уже прихватив на всякий случай ледоруб, спешит к реке.
– Пойдем на талицы, – говорит Кеша. – Там хариуса прорва.
И мы идем к черным быстринкам чистой воды, туда, где речка Вювю, делая плавный изгиб, вливается в Туруланду.
«Где-то тут все и было», – снова думаю я, и в сердце далеким, далеким эхом отзывается давным-давно прожитое и пережитое, когда был я молод, и только-только начиналась жизнь, и столько было вокруг непознанного, тайного и удивительного.
– Волк, – говорит Кеша, сладко попыхивая сигареткой, – из всех зверей первым приспособился к НТП (так называет он научно-технический прогресс). Раньше его обложил флажками – под ствол лезет, а через них не пересигнет. Теперь
– А что эти? – спрашиваю я.
– Эти сюда больше не пойдут. Они дикие стада пойдут пасти…
– Есть еще дикие?
– Ого-го сколько! Три больших стада!…
И пока мы кондачили – таскали зимними удочками хариуса, его тут было и впрямь прорва, Кеша рассказывал о диких оленях.
ГЛАВА III
Снова скользим по белым просторам. Черные вешки еловых лап, определявшие наш путь, исчезли. Река тут широкая, и тайга, далеко оттиснутая крутыми берегами, вовсе исчезла из поля моего зрения. Лежу в нарте на спине, подоткнув под голову свернутый валиком спальник. Перед глазами только небо, крупные звезды, и льется из ковшика млечный след. Если упереться локтями и чуть-чуть приподняться, то в этом неограниченном просторе возникнут белые спины оленей, их мерно покачивающиеся рога, а чуть дальше и впереди, тоже белая, спина Ганалчи, его и олений парок от дыхания, и ничего больше. За спиной Ганалчи, за оленьими рогами звезды, небо и разлитое из ковшика молочко.
Трое суток лютовал мороз, и трое суток жили мы в другом мире.
Смог ли я выжить в нем, в этом другом, хотя бы несколько часов без Ганалчи? Не смог бы!
Еще и не приходил настоящий мороз, а я уже блаженно шагал на Землю Угу. И зацветала тайга, и пахли черемухи, бежали теплые реки, птицы порхали у моего лица. И катился вперед, как маленькое солнышко, веселый бубен. И было хорошо и чисто. Но Ганалчи тряс меня за плечо…
И еще одна ночь в тепле и холе, когда мягкое медвежье одеяло, обнимая, пахнет летом Земли Дулю, когда слипаются глаза, но все еще видишь высокий огонь очага, черный чайник с детскими мягкими пузыриками на самом носике, что вспухают и лопаются, и тогда вскрикивают тоненько угольки и можно различить сквозь смеженные веки, как возникают на них черные пятнышки, а рядом, подогнув под себя ноги, сидит человек, поправляя и поддерживая огонь в очаге, посапывая крохотной трубочкой, и то ли бормочет себе под нос что-то, то ли поет.
И снова за берестяным покровом нымгандяка с грохотом умирает камень, словно бы под самым ухом пальнули из пушки, но это уже и знакомо. Только вдруг закричал кто-то в тайге, зарыдал, стеная в великой боли. И на ту боль откликнулась другая, и еще, и еще… И сердце словно бы сжато холодной ладонью, и все туже и туже. И нет сладкой дремы, счастливого созерцания сквозь смеженные ресницы малого круга доброты и покоя.
– Что это, Ганалчи?
– Ультан… Эхо… Чай пей, однако…
Чай крепкий, пахучий. Тяну его через обломистый кусок сахара. Темнеет чуть синеватая грудка, рыхлеет в пальцах, но не тает.
Ганалчи улыбается. А мне совестно – в дитя превратился. Дитя и есть. Где мне против такого морозища, днем вышел на волю, до сих пор, словно от ожога, свербит в горле и голос осип.
Так прожили три дня. И огонь, и тепло, и пища были, и, словно бы сон, вокруг все нереально, все по-иному, может быть, так, как на Земле Хэргу. И долгие, долгие крики и плач… Ультан. Эхо.
Хорошо в нартах. И этот вот мороз (Ганалчи говорит, больше сорока, а под зорю и к пятидесяти выдавливает) теперь и не мороз вовсе, бодрит и радует. Недосягаемо близкий купол надо мною совершает медленное движение, и, если чуть-чуть подняться на локтях, понимаешь, что к нему правит оленей Ганалчи.
И я думаю об этой Земле Дулю, о Земле Хэргу и Угу. И слова сами собой прорастают и светятся, как эти нескончаемые звезды, и льется молочко из Большого ковша. Как хорошо на языке Ганалчи называется этот свет, эта сфера, неизмеримый простор мирозданий – эллюн. И Север нашептывает мне тихое:
– В пространстве – эллюн – заключаются Земли: Хэргу, Дулю и Угу.
Хэргу под нами, и ниже, и ниже, и ниже… Дулю – это плот, уносимый рекою, и солнце, и звезды, и мы… Угу – над нами, и выше, и выше, и выше…
– А дальше?
– А дальше три бога – хавоки – вершат всем на Хэргу, Дулю и Угу.
Хавоки Хэргу держит души умерших. Хавоки Дулю держит души живущих. Хавоки Угу… О нем ничего неизвестно. Хавоки Угу – это все, что постичь невозможно, и лишь мыслью к нему прикоснуться, но словом его обозначить нельзя…
О хавоки Угу эвенки молчат. Ганалчи о нем тоже ничего не говорит. Да и других богов нельзя поминать всуе. Поэтому в быту, подразумевая того или иного, говорят – амака.
Медведя называют тоже амакой или амиканом – дедушкой. Если очень точно перевести эти слова на русский язык, то будет означать и «амака» и «амикан» – предок. Отсюда и произошло некое бытующее поныне мнение, будто в разговорах эвенки утверждают, что произошли они от медведя. Но медведь на эвенкийском обозначен словом «куты». Тут явное недоразумение, поскольку, утверждая, что происходит он от амаки (амикана), эвенк имеет в виду своих предков.
– Я происхожу от предков.
Но звери, и птицы, и рыба, по утверждению эвенков, все они – древние их предки. Самый могущественный из них в тайге и тундрах, конечно, медведь. Отсюда и почтительное к нему отношение – предок.
Как-то я спросил у Ганалчи:
– Ганалчи, скажи, почему разные люди эвенки по-разному переводили мне слово «чолдон»?
Он внимательно слушал меня, по обыкновению своему, мягко улыбаясь.
Если я хочу вспомнить его лицо, то вижу сначала эту улыбку. Вовсе не означающую снисходительность старшего к младшему или, наоборот, зависимость и незащищенность. Улыбка – отношение к миру, в котором он, Ганалчи, – начало Доброго.
Я продолжал:
– Одни говорят: чолдон – Венера, другие – Марс.
Откровенно сказать, я считал, что происходит это от незнания звездного неба. Об этом и сказал тогда Ганалчи. Он покачал головою.
– Эвенк знает небо. Оки были вместе под покрывалом ночи, как муж и жена. Но их застало солнце и разлучило… Не знаю, что помешало мне подробнее расспросить старика о Марсе с Венерой, но записал я тогда в тетрадь только это: «Ганалчи говорит, что Марс с Венерой (разумеется, планеты) были муж и жена». Скорее всего, увлекло тогда другое.
«Чолдон» в нашем языке – «сибиряк». Это в недалеком прошлом и нынче шутейно. А раньше чолдон – инородец, туземец, тунгус. Что же выходит? Кто-то называл себя чолдонами, то есть людьми утренней звезды, или просто-напросто марсианами. Увлекло меня это так, что и не расспросил Ганалчи о такой необычной супружеской паре: Марсе и Венере.
Древние греки в мифах о богах своих отдавали этой любви должное. Около трехсотого года уже нашей эры, во время императора Диоклетиана, Репосиан сложил в стихах: «Любовь Марса и Венеры».