Екатерина Великая в любви и супружестве
Шрифт:
А вскоре стало известно и то, что открыта переписка Бестужева с Понятовским.
«Тем не менее, – писала Екатерина, – я была убеждена, что относительно правительства я не заслуживала ни малейшего упрека».
И действительно, ничего антигосударственного не было ни в манифесте, ни в переписке Понятовского. Что же касается личных взаимоотношений Екатерины и Понятовского, то Елизавета Петровна давно была в курсе их, но не препятствовала, ибо понимала, кто есть Петр Федорович. Но!.. Она ведь сама призвала его в Россию, сама сделала наследником престола, и теперь деваться было некуда. Приходилось терпеть и надеяться на то, что еще удастся устроить все в пользу смышленого, одаренного, физически крепкого великого князя Павла.
Конечно,
И потому у Екатерины отлегло от сердца, когда ей сообщили верные люди, что Бестужев успел сжечь манифест. Но были найдены ее письма к осужденному Апраксину, которые, правда, призывали его к храбрым и решительным действиям и потому не составляли криминала. Открыты были и тесные отношения с Бестужевым.
А. Г. Брикнер отметил:
«Падение Бестужева не могло не уничтожить, хотя бы временно, многих надежд Екатерины. Канцлер был ее сильным союзником и другом; через него она принимала участие в управлении голштинскими делами, через него она могла надеяться достигнуть участия в управлении России после кончины Елизаветы».
Великий князь, сподвижники которого заявляли меж собой о Екатерине: «Надо раздавить змею», падению Бестужева радовался особенно.
В те дни Екатерина писала Понятовскому:
«Хотя я в крайней горести ныне, но еще надежду имею, что несказанные Божие чудеса и в сем случае помогут надеющимся на него».
Екатерина Алексеевна понимала, что разговор с императрицей Елизаветой Петровной не может быть легким, ведь несмотря на то, что царствование этой Государыни в целом отличалось некоторыми мягкостью и кротостью, по сравнению с правлениями предшествующими, в нем еще сохранялось слишком «много грубого, отдававшего Петровской эпохой». Елизавета Петровна унаследовала отцовскую вспыльчивость. Биографы отмечают, что она нередко «собственноручно колотила придворных по щекам и обладала доведенной до виртуозности способностью браниться, бранилась с чувством и продолжительно, припоминая все ранее нанесенные ей обиды, делая колкие намеки и изливая целые потоки не нежных, не идущих к делу и наивных слов».
Впрочем, как отметил М. Богословский в книге «Три века», «такие вспышки гнева не влекли за собой серьезных последствий для тех, кто им подвергался, и проходили так же быстро, как появлялись, уступая место искренним порывам доброты, сентиментальному настроению, грусти и слезам».
В то же время было известно и о том, что императрица вполне могла пойти и крайнюю суровость, даже жестокость к подданным, если считала это необходимым для дела государственной важности, или, по крайней мере, так ей казалось. Безусловно, Екатерина Алексеевна знала о так называемом «дамском заговоре», окончившемся плачевно для заговорщиц. Правда, Екатерина Алексеевна против императрицы ничего не замышляла, но ведь заинтересованным лицам доказать злой умысел в ее действиях с помощью пыток выбранных для того придворных особого труда не составляло. Тем более разговоры о том, что великая княгиня вполне может украсить престол, постоянно шли по городу.
Заговоры же против Елизаветы Петровны в первые годы царствования имели место. М. Богословский отметил, что правительница Анна Леопольдовна «благодаря своей мягкости… приобрела симпатии в гвардии и в высшем обществе и оставила по себе сожаление». Уже в 1742 году был раскрыт и разгромлен заговор, в котором участвовали офицеры Преображенского и Измайловского полков. А спустя год сложился новый заговор, возглавляемый тремя великосветскими дамами. М. Богословский, касаясь его, заметил, что XVIII век не случайно назвали веком господства дам:
«Дамы царят в салонах, занимают престолы или управляют теми, кто занимает престолы. Дамы
Руководительницы жестоко поплатились. Лопухина была знаменитой красавицей – единственной соперницей Елизаветы, – вот в чем состояло ее главное преступление, которого та не могла ей простить… Лопухина и Бестужева были биты кнутом на площади и с вырезанием языков отправлены в Сибирь. Даже члены Тайной канцелярии просили императрицу пощадить третью участницу, Софью Лилиенфельд, находившуюся в состоянии беременности, и избавить ее от тягостных очных ставок. На докладе канцелярии Елизавета написала резолюцию столько же ужасную по содержанию, сколько и по орфографии:
«Надлежит их в крепость всех взять и очною ставкою про из водить, несмотря на ее болезнь, понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче желеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ждать».
Этот заговор сослужил недобрую службу и брауншвейгскому семейству, которое императрица отпустила за границу. Но после раскрытия заговора, она стала опасаться, что кто-то попытается использовать имя младенца Иоанна Антоновича для новых смут, приказала вернуть семейство. Родителей несостоявшегося императора сослали в Холмогоры, а его самого заточили в Шлиссельбургскую крепость.
Чего же могла ожидать Екатерина Алексеевна в том случае, если клевета на нее достигла бы цели и императрица Елизавета Петровна сочла ее опасной соперницей? Нужно было как-то убедить государыню в том, что она не ищет трона, что, если это нужно для общего дела, готова покинуть Россию. Вот как вспоминала она об этом в «Записках…»:
«Решение мое было принято, и я смотрела на мою высылку или не высылку очень философски; я нашлась бы в любом положении, в которое Проведению угодно было бы меня поставить, и тогда не была бы лишена помощи, которую дают ум и талант каждому по мере его природных способностей; я чувствовала в себе мужество подниматься и спускаться, но так, чтобы мое сердце и душа при этом не превозносились и не возгордились, или, в обратном направлении, не испытали ни падения, ни унижения. Я знала, что я человек и тем самым существо ограниченное и неспособное к совершенству; мои намерения всегда были чисты и честны; если я с самого начала поняла, что любить мужа, который не был достоин любви и вовсе не старался ее заслужить, вещь трудная, если не невозможная, то, по крайней мере, я оказала ему и его интересам самую искреннюю привязанность, которую друг и даже слуга может оказать своему другу или господину; мои советы всегда были самыми лучшими, какие я могла придумать для его блага; если он им не следовал, не я была в том виновата, а его собственный рассудок, который не был ни здрав, ни трезв».