Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра)
Шрифт:
— Именно наёмные, иначе говоря, продажные. Вспомни, как в последнее время дружил Кимон с начальником наших телохранителей...
— Гиппий, ты, быть может, ещё ошибаешься?
— «Быть может!» В этих словах звучит и твоё опасение. Ты видишь, как я был прав, говоря тебе о надвигающейся грозе.
— Что же делать? Что предпринять?
— Вот за этим-то советом я и пришёл к тебе в столь необычный час... К тому же есть ещё одно обстоятельство, которое тебя, вероятно, немного заинтересует: Кимон ухаживает за Арсиноей, сестрой Гармодия, и, — тут едкая улыбка исказила черты Гиппия, — говорят, не без успеха.
Если бы в ту минуту молния ударила в дом, она бы не ошеломила Гиппарха так, как последние слова брата. Несколько мгновений Гиппарх не мог прийти в себя. Наконец, оправившись, он с глухим стоном опустился на скамью и закрыл лицо руками.
Гиппий приблизился к брату и тихо произнёс:
— Ты теперь сам видишь цену личины дружбы. Твой дорогой и славный Кимон
— Негодяй! Негодяй! Мне кажется, этого мало, — раздался теперь голос Гиппарха. — Мало удалить его из Афин. Надо удалить Кимона из Аттики...
— Как же мне сделать это, брат? Не могу же я сослать его в ссылку.
— Его надо... просто... убить!
И глухие рыдания обезумевшего от горя Гиппархи огласили комнату.
— Убить?! А ведь ты, пожалуй, прав. Тут нет иного исхода. Правду сказать, я и сам так думал. Только, как умертвить человека, которому мы оказывали гостеприимство?
— Убить! Убить! Убить! Не мы, так кто-нибудь другой это сделает. Деньги всесильны. Убить!
Утренняя заря ярким пламенем охватила небосклон, и восходившее солнце позлатило своими могучими лучами Акрополь. В рабочей комнате Гиппия светильники, горевшие всю ночь, сами потухли, и сноп яркого света врывался в раскрытое окно, у которого стоял теперь тиран. Он, видимо, весьма напряжённо к чему-то прислушивался. Проснувшийся город шумел у его ног, и Гиппий, казалось, не был в состоянии оторваться от раскрывшейся перед его взором картины, картины дивно-прекрасной, как это светлое летнее утро. Однако он не видел её, хотя лихорадочно горящий взор его и был устремлён вниз, туда, где дорога вела на вершину скалы. Лицо тирана было мертвенно бледно, и временами нервная судорога искажала его. Охватившее его волнение достигло теперь крайнего напряжения. Гиппий должен был ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть: ноги не повиновались ему, тело было совершенно разбито. Ему нередко приходилось не спать целую ночь напролёт, но так волноваться, как сегодня, нет, этого он ещё не испытывал в жизни. Что это была за жизнь, что за жизнь! Сплошная борьба с той минуты, как он себя помнил. Ни одного дня полного, безмятежного покоя! И Гиппий невольно сомкнул веки, и картины одна пестрее другой стали проноситься в его воображении. Много трудов, много лишений, много разочарований! Но нигде не было крови, красно-бурых пятен, тех ужасных пятен, которые жгут хуже и больнее раскалённого железа. И вот теперь, сквозь дымку влажного тумана (да, это слёзы! мелкие, едва видные, но всё-таки настоящие слёзы! и много, много, бесконечно много их!) перед взором сына Писистрата стала вырастать огромная, могучая, ярко-красная стена. Она надвигалась всё ближе и ближе, она пробила туман, она грозила задавить его собой, она покачнулась и разлилась широким, мощным потоком тёплой, нет, — горячей, жгучей человеческой крови.
С диким воплем Гиппий вскочил с кресла. Он не сразу мог опомниться, не сразу понял, что с ним. Ах, да теперь он знает: перед ним стоит его старый раб-привратник, который когда-то, много-много десятков лет тому назад, носил его на руках и играл с ним в саду. Старик нашёл своего господина спящим и, осторожно взяв за руку, разбудил его.
— К тебе, всевластный Гиппий, пришли с докладом и требуют допустить.
Кивком головы тиран дал своё согласие.
Через минуту в комнату вошёл рослый поселянин в рваном плаще. Одного взгляда на этого человека было Гиппию достаточно, чтобы понять, что дело сделано. Он только спросил:
— Где?
— У Пританея, господин... двумя ударами кинжала!
— О том я не спрашиваю. Вот деньги тебе и твоему товарищу и чтобы к полудню вас обоих не было в Аттике. Ступай!
III. ЗАГОВОРЩИКИ
В роскошном доме гефирийца Гармодия царило большое оживление. Ещё с утра многочисленная челядь юного хозяина убрала свежими гирляндами стройные колонны так называемого андрона, или главной мужской залы и обвила плющом невысокий круглый алтарь богини Гестии, покровительницы домашнего очага и хозяйственности. Около каждой двери, которых в этом обширном помещении было множество, высилось по два бронзовых светильника на тонких медных ножках, осыпанных едва распустившимися розами. Черноглазые, юркие мальчики и несколько молодых рабынь шныряли взад и вперёд, принося из сада всё новые и новые корзины этих благородных цветов, которыми уже густо были усеяны огромный стол, возвышавшийся вдоль левой стены, и мягкие ложа около него. Другие невольницы спешили уставить эту роскошную трапезу множеством блюд
В зале было шумно и весело. Около стола стояла высокая смуглая девушка необычайной красоты. Хотя её наряд почти ничем не отличался от одежды окружавших её невольниц, но та величавая манера, с которой она отдавала приказание за приказанием, та гордая осанка, с которой она распоряжалась всем ходом приготовлений к пиру, тот повелительный взгляд, которым она то и дело окидывала залу, внимательно следя за всем в ней происходившим, всё это сразу обнаруживало в ней хозяйку дома. Правда, хотя строгие, чисто классические черты её прекрасного лица, обрамлённого несколькими толстыми, спущенными на грудь чёрными, как вороново крыло, косами и делали эту девушку похожей на небожительницу, однако в её больших тёмно-синих глазах, в мягком очертании её тонких губ и маленького рта светилось столько доброты и ласки, что явное усердие рабынь, невольников и мальчиков-прислужников, та любовная поспешность и хозяйственная заботливость, с которой здесь все делали своё дело, то нескрываемое расположение, с которым относилась к ней челядь, убедительно свидетельствовали о неотразимом обаянии Арсинои, сестры гефирийца Гармодия.
Её глубоко, искренно любили все в этом доме, где она после смерти матери стала полновластной хозяйкой Доброта Арсинои славилась далеко за пределами Афин в такой же мере, как её необычайная красота, и все в один голос называли первым в городе счастливцем молодого Кимона-Коалема, сына Стесагора, которому предстояло — это не было уже тайной — в ближайшем будущем назвать прекрасную Арсиною своей женой. Скоро, скоро, после великих Панафиней, этого светлого празднества Паллады-Афины, должна была состояться свадьба молодых людей.
Сегодня же пир предназначался в честь вернувшегося в третий раз победителем с Олимпийских игр любимца богов, Кимона. Правда, никто из домашних, кроме Арсинои и её старой невольницы-няни, ещё не видел ни вчера, ни сегодня сына Стесагора, но весть об его тайном прибытии уже успела дойти до многих жителей города и в том числе до челяди дома Гармодия. Сегодняшний вечер должен был окончательно решить судьбу Арсинои: после заката солнца, в конце пиршества, её брат намеревался открыто объявить званым гостям своим о предстоящем в дом радостном событии. К тому же имелось в виду отпраздновать и другую помолвку: ближайший друг и товарищ детства Гармодия, благородный гефириец Аристогитон, связанный с ним узами давнишней, глубокой любви, собирался жениться на златокудрой красавице Леене, которая давно восхищала афинскую молодёжь как своей очаровательной грацией, так и необузданной, зажигательной весёлостью. Но центром вечернего торжества всё-таки должен был стать Кимон: его славная победа в Олимпии сама по себе являлась достаточным поводом к устройству роскошнейшего пира. Вот чем объяснялось обилие роз и лавров, которыми рабыни теперь усыпали весь пол обширной залы. У главного входа в неё два невольника устанавливали огромные кадки с украшенными множеством пышных цветом могучими олеандрами.
День клонился к вечеру, и косые лучи отходившего ко сну солнца уже не достигали углов и пола залы. Лишь верхушки колонн с их узорными капителями и откосы видной над ними черепичной крыши огромного дома горели, как червонное золото. Пора было подумать о зажжении светильников, так как прибытия гостей могло случиться каждую минуту.
Арсиноя поэтому торопила прислугу, отдавая последние распоряжения, и заботливым оком окидывали роскошно убранную трапезу и всю пиршественную залу. Через минуту-другую девушке, по установленному обычаю, следовало уйти отсюда на женскую половину дома и передать бразды правления брату Гармодию. И хотя всё было в должном порядке, но ей не хотелось уходить, так и тянуло её поправить то или другое на столе, особенно в средней его части, напротив которой должен был возлечь ненаглядный её Кимон, и где блюда были убраны особенно красивыми и пышными лавровыми листьями. Арсиноя живо представляла себе всех соучастников пира: вот тут место благородного, но несколько надменно-холодного Аристогитона; рядом с ним возляжет горячо любимый брат её, Гармодий; далее поместятся шутник и балагур Аристокл, остроумно-едкий Каллиник, величаво-спокойный Ксантипп и маленький, вечно юркий Критий, сын Дропида. Но здесь, в середине, на почётном месте, где яства и плоды особенно обильны, где разбросаны лучшие, прекраснейшие розы, где она в драгоценной золотой финикийской чаше поставила огромный, лично ею собранный букет пышных белоснежных лилий, тут возляжет её Кимон, прекрасный, как Аполлон, могучий, как Арес. Арсиноя не могла оторвать взор от этого букета, и воспоминания о минувшей ночи, когда Кимон тайно свиделся с ней в старом саду за домом, когда он ей так страстно клялся в вечной любви, когда он её столь бурно прижимал к громко стучавшему сердцу, горячей волной нахлынули на неё.