Эмансипированные женщины
Шрифт:
— Ах, вы вот о чем? Да он был воплощенной порядочностью и благородством. За друга он бы дал изрубить себя на куски…
Ментлевич восхищался покойным с таким жаром и такой искренностью, что пан Круковский почувствовал странное волнение.
«Да, — думал он, — видно, это был хороший человек. Я не ошибся. Наверно, даже очень хороший… Пожалуй, жалко парня! Любовь и гордость! Благородная кровь! Жалко парня…»
Пан Людвик был доволен. Он понимал, что если панна Евфемия нарушила светские приличия, полюбив какого-то чинушу, то даже в этом
«Надо обладать очень благородной душой, чтобы почувствовать другую благородную душу, несмотря на столько препятствий, возведенных приличиями», — думал пан Людвик.
Итак, он был доволен, да, очень доволен! Он имел право и даже хотел сказать невесте:
«Панна Евфемия, я не настаиваю на том, чтобы ускорить свадьбу, хотя на это намекал доктор Бжозовский…» (Нет, об этом ей нельзя говорить!) «Я не настаиваю, потому что уважаю вашу скорбь… Вы назначите день свадьбы, когда захотите, а уж я сам успокою ваших родителей, мою сестру и даже доктора…» (Нет, об этом ей нельзя говорить!)
Он был доволен и горд. Он гордился не только своей невестой, но и своим соперником.
— Да, — говорил он, потирая руки. — Это не какой-нибудь заурядный чинуша. Это скорее был заколдованный принц! Ну, и уступил ее мне. Все-таки уступил!
В его глазах Цинадровский из почтового чиновника вырос чуть ли не в генерального почт-директора Великобритании, которым может быть только английский лорд.
В тот вечер пан Круковский провожал панну Евфемию домой, к родителям. Ночь была чудная, светила полная луна; не особенно чистые дома Иксинова в лунном сиянии превратились в экзотические виллы, башни костела казались выше.
Пан Людвик таял, нежно сжимая прелестную ручку панны Евфемии; несмотря на это, невеста была в плохом настроении. Жемчужными зубками она терзала батистовый платочек, что, быть может, не отвечало этикету, но было очаровательно.
— Ты, кажется, чем-то расстроена? — мелодическим голосом спросил пан Круковский.
— Я просто зла…
— Догадываюсь: на меня?
— Ты прав.
— Могу я сказать, по какой причине?
— Любопытно?
— Ты осуждаешь меня за то, — шепнул пан Людвик, — что я не умею уважать твою скорбь…
— Скорбь? — спросила она, приостанавливаясь. — О чем? О ком?
— Собственно: по ком?
В эту минуту вопреки рассудку, уменью жить и даже вопреки собственной воле панна Евфемия перестала владеть собой. Она побледнела, глаза ее расширились, и, вырвав руку из нежных объятий пана Людвика, она сдавленным голосом спросила:
— По ком скорбь? Уж не думаешь ли ты, что по нем?
— Я полагал…
Панна Евфемия засмеялась, терзая в руках платочек.
— Я? — заговорила она. — Я скорблю о человеке, из-за которого попала на зубок сплетникам, подвергаюсь подозрениям? И за что? За то, что сжалилась над ним, за то, что снизошла до знакомства с ним! Право, не знаю… за то, что играла им…
Опасаясь, что до жениха могли дойти какие-нибудь
— Играла?.. — повторил пан Круковский неопределенным тоном.
— Ты изменял мне с Мадзей, — шутливо продолжала панна Евфемия, — так что я имела право мстить. Но, клянусь, что бы ни говорили люди, это было самое невинное средство. Клянусь тебе, Людвик!
Они поднялись на крыльцо дома, в густую тень винограда. Панна Евфемия оперлась ручками на плечи жениха и нежно коснулась губами его лба.
— Клянусь тебе, — сказала она, — ты первый мужчина, которого я этим… подарила!
— Иг-ра-ла? — повторил пан Людвик.
— Конечно! Неужели ты допускал что-нибудь другое? Знаешь, я даже готова обидеться!
Пан Людвик осторожно отстранился. Когда на лицо его упал отблеск лунного света, панне Евфемии показалось, что перед нею стоит какой-то чужой мужчина.
— Играла, — шептал он, — и так невинно, что…
— Что?.. Я вижу, до тебя дошла какая-то грязная клевета, — в испуге прервала она жениха.
— Я презираю сплетни! — ответил он. — Речь идет не о клевете, а о смерти человека…
— Ах! — крикнула панна Евфемия, падая на скамью.
Через минуту на ее крик выбежала заседательша в белом шлафроке с шлейфом, а за нею заседатель.
— Фемця, что это зе-еначит? — спросила мать. — Я полагала, де-ерогой Людвик…
Но дорогого Людвика и след простыл. Он стремглав пустился бежать, выбирая места, на которые падала тень от домов.
Когда он примчался домой и вошел в комнату к сестре, больная дама, даже не поднимая к глазам лорнета, в тревоге воскликнула:
— Что с тобой?
Такое у него было дикое выражение лица, и в таком беспорядке была его одежда.
Он выпил воды, сел рядом с сестрой и сказал низким голосом:
— Сестрица, вы должны дать мне денег. Завтра утром я уезжаю…
— Куда? Зачем? А я?
— Куда? Куда хотите, а вы приедете вслед за мной! Уедем отсюда!
— А Фемця?
— Я не хочу Фемци! Знать ее не хочу, слышать о ней не хочу! Эта девушка не только имеет наглость утверждать, что играла, слышите, иг-ра-ла этим несчастным чинушей, но даже не понимает, что она говорит!
Экс-паралитичка щелкнула пальцами, как гренадер.
— Знаешь, — сказала она, — ты правильно делаешь, что не женишься на ней! Вот уже целую неделю я оплакиваю этот брак. Эта девушка не для тебя. Она…
— Слава богу! — с горечью прервал сестру пан Людвик. — Почему же вы раньше не сказали мне об этом?
— Боялась, милый, боялась тебя… С некоторых пор ты стал страшен! Всех вызываешь на поединок, не даешь говорить, хлопаешь дверью…
Они проговорили до рассвета, плача и обнимая друг друга. В четвертом часу утра пан Людвик послал слугу за спешной почтовой каретой, а в пятом часу уехал; сестра нежно простилась с ним, и движения ее были при этом так свободны, как будто она не знала даже самого слова «паралич».