Эпилог
Шрифт:
Потом, должно быть в пятидесятых годах, кончилось и это. Гуляя со мной однажды по Переделкину, он пожаловался, что совершенно не в силах писать.
«Ты не поверишь, слово, как детский кубик, приставляю к слову».
Для любого подлинного художника это было бы трагедией. Для него — не более чем серьезным огорчением, потому что давным-давно он не то что не мог писать, но мог и не писать.У него уже была, как это ни странно, замена.«Да полно, — скажет читатель, — возможна ли подобная замена?» Возможна.
Было бы ошибкой недооценивать ту роль, которую играет Союз писателей для жизни почти каждого литератора в нашей стране. Это организация широко разветвленная, богатая, влиятельная,
Но то, о чем я рассказал, — лишь ничтожная частица этого сложного, многолюдного, живущего самостоятельной жизнью, размножающегося почкованием мира. Его история более чем занимательна, и ученый, который взял бы на себя нелегкий труд написать ее, не потерял бы времени даром. Возможно, что, работая над ней, он не раз бы вспомнил бы свифтовских лапутян или «Процесс» Кафки.
В течение десятилетий я принимал участие в работе Союза писателей. В 1938–1941 годах я был даже членом секретариата этой организации — впрочем, то была пора, когда это высокое звание ничего, кроме хлопот, не приносило. В Москве, после войны, я долго был заместителем Паустовского, руководившего секцией прозы. История развития Союза писателей и, одновременно, превращения его в род министерства (иерархического, как все министерства) прошла перед моими глазами. То, что я рассказал о нем, — лишь беглый очерк, необходимый, однако, для загадочного понятия — «замена».
Как могло случиться, что Юрий уже в начале тридцатых годов изображал Федина, сдернув со стола салфетку, ловко подкинув ее под локоть и склонившись в угодливо-лакейской позе? Предвиденье это можно назвать почти гениальным. В ту пору не было, казалось, решительно ничего, что могло бы послужить поводом к подобной карикатуре. Федин пользовался всеобщим уважением, и Юрий вопреки своему предсказанию разделял это чувство. Но что-то уже было, что-то было…
Вот сцена одновременно и незначительная, и говорящая о многом. Какой-то банкет, может быть, пятилетие или десятилетие Госиздата. Человек двенадцать писателей, кто-то из горкома, руководители издательства, и среди них заведующий Госли-том Ионов — старый большевик, добродушный, плотненький, с красным туповатым лицом. Произносятся речи, провозглашаются тосты. Федин берет слово, когда банкет в разгаре. Он вспоминает о своей работе в «Книге и революции», изящно шутит и т. д., но говорит слишком долго, и, может, именно поэтому Ионову, его соседу за столом, приходит в голову эта более чем странная идея. Я не верю глазам: глупо подмигнув кому-то из горкома, он спокойно выливает полный бокал вина в слегка оттопыренный карман фединских брюк.
Что сделал бы я на месте Федина? Не знаю. Взбесился бы и влепил пощечину зазнавшемуся ветерану. Но Федин… Это поразило меня. Не прерывая своей речи, он хладнокровно переложил носовой платок из правого кармана в левый. К счастью, мгновенно проступившие пятна были почти незаметны на темном костюме… Помню, что я позавидовал Федину. Он сделал вид, что ничего не случилось. Он не заметил того, что случилось. Он не вышел из-за стола до конца банкета. В том, как он держался, было достоинство, самообладание, даже, пожалуй, презрение. Но провозгласить тост за здоровье того, кто только что так нагло подшутил над тобой?..
Я далеко не уверен, что этот случай был одним из признаков будущей «замены». Десятки раз меня спрашивали — когда он стал другим, — и я невольно старался найти в молодом Федине те черты, которые подсказали Солженицыну выразительную
В годы войны мы почти не встречались, и я стал бывать у него лишь в самом конце 1947 года, когда обстоятельства вынудили меня переехать в Москву. Тогда его никто не спрашивал, как и почему он стал другим. Более того, его книга «Горький среди нас» вызвала резкие нападки критики, пристрастные и несправедливые, потому что это была его лучшая книга. Он первым из писателей моего поколения попытался напомнить о том, что было намеренно забыто, и сделал это со всей добросовестностью, на которую тогда еще был способен. Книга была «серапионовская», и это необходимо отметить, потому что вопреки всем будущим сделкам с совестью в нем долго еще, поразительно долго, звучала обязывающая нота необусловленной молодости и не связанной по рукам и ногам литературы. В 1957 году, предательски выступая против «Литературной Москвы» на общем собрании московских писателей, он вплотную подошел к моему участию в защите этого единственного за многие десятилетия подлинно общественного альманаха — и, наткнувшись на мое имя, помедлил… И пропустил его, обошел, вдруг перестроив фразу. Между тем согласно договоренности с теми, кто поручил ему произнести эту речь, я был для него объектом предусмотренного нападения. Я был деятельным членом редколлегии порочной «Литературной Москвы», я выступил на пленуме, энергично возражая против статей, которые, бессовестно передергивая факты, топили и травили наш сборник. Только два члена редколлегии — Паустовский и я — не покаялись. Паустовский отказался, а мне, как неисправимо порочному, этого даже не предложили. Я был беззащитен, открыт со всех сторон, на меня можно было обрушиться, стереть в порошок. Почему же Федин обошел возможность, которая сама шла ему в руки? Это выглядит почти парадоксальным, но мне кажется, только потому, что мы оба были некогда «братьями во Серапионе».
И подтверждение нашлось. Я тяжело заболел вскоре после разгрома «Литературной Москвы». Это было воспаление паутинной оболочки мозга, результат гриппа, не имевшего, разумеется, ни малейшего отношения к литературной борьбе. Но когда Тамара Владимировна Иванова сказала Федину, что я тяжело заболел после его речи, он заплакал и сказал вошедшей дочери Нине:
— Тамара Владимировна говорит, что Веничка заболел из-за меня…
Оставляю на совести Тамары Владимировны Ивановой этот рассказ. Но он связывается с неупоминанием моей фамилии в речи, которая через два-три дня была напечатана в «Правде».
Да, память свободной дружбы в свободной «долитературе» еще долго занимала маленький краешек в этой истасканной компромиссами холодной душе. Но пришел час, когда и он затушевался, растаял, отступил перед всемогущей «заменой».
Я рассказал в предыдущей главе о том, как была встречена первая часть моей трилогии «Открытая книга». Не хочется повторять эту историю, но придется — однако совсем с другой точки зрения.
Это было время, когда высосанная из пальца антисемитская кампания против космополитизма была в разгаре (см. Приложение № 15). Трудно было воспользоваться для этой кампании моей «Открытой книгой», однако обличительный шум зацепил и ее. Мне не привыкать было к оплевыванию, швырянию камнями, замаскированным или прямым политическим доносам в печати. Но ни одна из моих книг еще не была удостоена такого внимания. Никогда не было, например, коллективных писем за тридцатью четырьмя подписями — вроде того, которое подготовил, подписал именами ленинградских студентов педагогического института и напечатал в «Литературной газете» тогдашний ее редактор В. В.Ермилов.