Еретик
Шрифт:
– А что вам оставалось делать на ваших камнях, в крепости? Я хотел, чтобы вы ружьем и топором защищали нашу старую границу от турок, а мотыгой и плугом добывали хлеб свой насущный…
Объяснения епископа потонули в яростных криках. Предатель! Их, героев, запрячь в плуг? Превратить в крестьян… Ненависть, передававшаяся от очага к очагу, вспыхнула пламенем наконец-то настигшей предателя мести. Марк Антоний отступил на шаг перед искаженными лицами, горящими взорами, полными угрозы жестами, кто-то толкнул его, он упал на сундук, в ужасе прикрыв голову рукой, и все померкло у него в глазах.
XIV
Ограбленный парусник миновал островок Святого Георгия, и взору измученных путников открылась волшебная панорама. По воле свободной, ничем не ограниченной фантазии строителей на низком берегу воздвигся сказочный город, причудливо сочетающий самые разные архитектурные формы и стили. Как никогда прежде, это прекрасное творение рук человеческих поразило сплитских беглецов.
Юный Матей видел в Венеции спасение от убожества и разложения, царивших во дворце Диоклетиана. Огромный город, вознесшийся на песчаных отмелях, пленил воображение молодого монаха, у которого не хватало сил постоянно находиться в состоянии боевой готовности, слышать звон мечей, выносить аскетическую строгость и пуританизм провинциальных нравов.
Жилище священника Вендрамина, старого друга и соратника Марка Антония, стояло в том месте, где площадь Святого Марка подходит к Большому каналу. От Дворца дожей и собора святого Марка до церкви святого Маврикия, настоятелем которой был Вендрамин, бесконечной чередой красовались дома самой разной архитектуры, воплотившие в себе элементы зодчества флорентийского ренессанса и средневековой Византии; мавританское кружево сочеталось с изяществом французских замков и безыскусной простотой деревенских построек побережья Истрин; все это возникало перед изумленным взором пришельцев в самых неожиданных и свободных комбинациях. Окрашенные в яркие цвета, прихотливо убранные фасады высились вдоль многочисленных то широких, то узких каналов, словно замирая на миг перед ажурными мостами. Вряд ли где-нибудь еще можно было увидеть столь прекрасные окна и балконы! Безукоризненный, веками формировавшийся вкус определял движение руки мастера зоркий глаз которого максимально использовал ограниченное пространство. Двойные и тройные ажурные арки, рожденные чудесной игрой фантазии своды в обрамлении затейливого каменного кружева, цветные стекла витражей, скрывавшие от нескромного взора обитателей домов, все это сверкало под солнечными лучами или в трепетном свете фонарей, живя самостоятельной неповторимой жизнью. Прихотливые арабески и замысловатые украшения, воплощение капризов прелестных дам, удивительная игра бесконечных оттенков благородного камни увлекала в неведомое, суля сказочное наслаждение. Проплывая в гондоле под нависающими над самой водой балконами, чужеземец ловил шаловливые взгляды из-за парчовых занавесей, порой навстречу ему из глубины темных покоев устремлялся пламенный взор, словно бы отражавший сияние огромных золотых люстр, которые освещали убранство редкостной красоты. Богатство и наслаждение наполняли атмосферу. И казалось, что все это невозможно, немыслимо на обыкновенной твердой земле, которую попирали обычные утомленные повседневностью люди! Неслыханные приключения начинались со случайных встреч, и ночные маски, сидя на высоких носах своих лодок, устремлялись к добыче.
Мимолетный взгляд, брошенный из окна, очаровал и прекрасного молодого монаха, измученного долгим поддержанием. Конечно, такого нельзя было избежать в этом веселом городе, исполненном истомы и блаженства. Взор пылкой прелестницы сразил Матея у пристани английского посольства в тот самый момент, когда он вез письмо Доминису. Запыхавшийся от быстрой гребли, охваченный невыразимым восторгом, он привязывал гондолу к столбику, тихо напевая услышанную где-то арию.
– Ла-ла-ла, – отозвался в унисон женский голос, – ла-ла-ла…
Матей поднял голову. Из ажурной лоджии ему улыбалась самая настоящая венецианка, какую можно было увидеть разве что в чертогах богатого иностранца. Cэp Генри Уоттон часто обменивался письмами со сплитским архиепископом, и волнующие разговор взглядов, которые становились все более долгими и красноречивыми, завершился наконец ночной встречей. В объятиях опытной и темпераментной красотки созрел Адонис, столь робко начинавший на сплитском чердаке.
Душевное равновесие аскетичного Ивана также было нарушено, но по другой причине. Сверкающая, ослепительная, кипящая жизнью Венеция усилила в его сердце тоску по родине. Каждый проведенный здесь день казался ему потерянным. Все, о чем рассказывал после увлекательных прогулок упоенный Матей, ему хотелось перенести на свою пребывавшую в нищете родную землю. Венецию он воспринимал не как определенный жизненный идеал, но лишь как олицетворение тех перемен, которые следовало осуществить на противоположном скалистом берегу Адриатического моря. Настойчиво и часто напоминал он хорватскому примасу о ждущих его на родине неотложных делах, уговаривая вернуться.
Архиепископ писал письма своему непокорному капитулу, Большому совету и общине. На бумагу переносил он непроизнесенную в кафедральном соборе проповедь, охваченный гневом, полный обиды, разочарований, всякий раз заново переживая жгучее чувство унижения, с каким он поднимался на кафедру в тот злосчастный день. Латынь не позволяла ему высказать полностью то, что лежало на сердце, да и дальность расстояния способствовала смирению бесов. Трезвый анализ положения неизменно
Архиепископ твердо решил не возвращаться на кафедру. Венеция, где еще помнили о том, как вместе с Сарпи и Вендрамином он возглавил сопротивление Риму, предоставляла ему убежище; падуанская коллегия приглашала его занять прежнюю профессорскую кафедру; свободомыслящие люди, видные иностранцы окружали непреклонного примаса. Купеческая республика при всем своем надменном консерватизме и католической ограниченности дорожила традициями религиозной терпимости, поощряя живой обмен мнениями, и сплитский беглец чувствовал себя там свободно. Его, павшего жертвой папского деспотизма, устраивала конституция республики, не позволявшая никому, какими бы заслугами он ни обладал, узурпировать власть. Выборность правительства – в этом заключался последний завет, с каким обращался к своей общине ее бывший пастырь. Однако, найдя приют в ослепительной столице, окруженный старыми друзьями и преданными учениками, он не мог позабыть о нанесенных ему на родине оскорблениях; глухая боль возникала внезапно, порой среди самых оживленных занятий. Устремленный в будущее писатель пытался справиться с собой, переступить через пережитые страдания. Он, которого изгнали невежды, поучал своих обидчиков, как надо защищать древнее право, самим выбирать предстоятеля и других руководителей общины. Только бы Рим не навязал им кого-нибудь из своих прихлебателей! Пусть ему, Доминису, дозволят предложить преемника и наследника, далматинца, человека разумного и честного, но ни в коем случае не сплитянина, которому вряд ли удалось бы сохранить беспристрастие в раздираемом спорами городке…
– Сажает своего племянника, – шепнул Матей Ивану, переписывая письмо. – Очень любит высокопреосвященный своих племянников да племянниц… Уж не детки ли они ему? Вот, например, художник Пончун [58] в Венеции! Чужого он не стал бы так баловать… – Влюбчивый монашек не без удовольствия. разоблачал учителя, на что его товарищ, свято хранивший целибат, отвечал хмурым молчанием.
В тот вечер застольную беседу, где самыми частыми и самыми громогласными бывали Бартол и Пончун, нарушил приход фра Паоло Сарпи. Старые друзья уединились в большом зале, который Вендрамин уступил своему гостю под библиотеку.
58
Матия Пончун (Понцоне, ок. 1580–1664) –далматинский художник, учился в Венеции, где создал школу, из которой вышли многие известные живописцы. Работы М. Пончуна находятся в кафедральном соборе Сплита, в Шибенике, Падуе, Венеции. Родственник М: А. Доминиса.
Вот, смотри, напоминал Марк Антоний венецианскому политику о разговоре, имевшем место десять лет назад, полные шкафы миссалов, хроник и прочих сочинений на славянском языке! Однако брат Паоло был целиком поглощен собственной рукописью. Не без внутреннего трепета и колебаний он принес ее на суд маститому физику и теологу и теперь ожидал его суждения. Держа в руках объемистый трактат, Доминис не скупился на похвалы. «История Тридентского собора», составленная по выступлениям венецианцев на этом собрании иерархов, с тонким исчерпывающим анализом являла собой, по мнению архиепископа, синтез государственной мудрости и эрудиции самого Сарпи. Доминис был искренно обрадован этим и от всего сердца горячо поздравлял своего давнего соратника в борьбе против иезуитов.
– Это подлинный шедевр! Ты должен это опубликовать, Паоло. Твоя «История» потрясет мир!
Однако создатель шедевра молчал, утопая в глубоком кресле. Его лицо постепенно заливала бледность.
– Не могу я, не могу… – смущенно бормотал он в ответ на восторги своего друга.
– Не можешь? – изумился Доминис. – Ты, Паоло Сарпи, не можешь?
– Если б я был только Паоло Сарпи! – вздохнул первый советник Республики.
– Кому же, как не Республике, опубликование результатов твоих исследований может принести большую пользу? Тридентский собор, как ты сам пишешь, представлял собой подло задуманное и бессовестно осуществленное нападение Рима на независимые католические страны, его решения изобиловали гнусными инсинуациями, лживыми постановлениями и по сути своей еретическими отлучениями, что воплотилось в булле «In Caena Domini», согласно твоим выводам, лишь во имя укрепления папской власти над всей христианской Европой. И сейчас, когда папа Павел Пятый продолжает наступление, выдвинув вперед иезуитов, твоя «История» актуальнее, чем когда бы то ни было. Паоло, давай начнем бой, как в славном тысяча шестьсот шестом году… но теперь у нас завершенные книги! Два трактата, твой и мой, в состоянии нанести смертельный удар насквозь прогнившей курии!