Еретик
Шрифт:
Взгляд его, словно ястреб, хищно кружил над письменным столом, где лежала стопа исписанных страниц; не выдержав, иезуит сделал шаг вперед. Доминис усмехнулся. Это были копии просьб и жалоб, которые он посылал в Римскую канцелярию, сетуя по поводу выплат Андреуччи, по поводу своих оспариваемых прав, по поводу невозможности принять под свою руку Дувно, ропща на секвестр, наложенный на его доходы, жалуясь на козни иезуитов, на грабежи, отлучения, испорченность нравов среди епископов, сообщая о различных преступлениях, случившихся за время его предстояния в этой епархии, где все исчадия ада правили свой шабаш. Взяв несколько листков, хозяин удовлетворил любопытство гостя.
– Когда я жаловался на невыносимые налоги, несправедливость курии, двуличие монахов…
– Ты
– Я был предупрежден!
– И отвергнутый, отдался своему перу?
Да, он взялся за него, как за весло подхваченной бурей лодки, надеясь с его помощью добраться до берега, где высились старинные города, существовали большие учебные заведения, выступали свободные умы; но в этом Доминис не желал признаваться навязчивому исповеднику. Легат разочарованно отошел от стола, на поверхности которого он заметил лист с печатью папской канцелярии, однако разгоревшийся охотничий инстинкт не позволял ему оставаться обманутым, и он решил, не таясь, ударить по лицемерному сочинителю:
– Твой дух легко мог бы свернуть здесь, в одиночестве, на неверную дорогу. Самое подходящее для тебя время присоединиться к философам в Римской коллегии.
Болтуны и начетчики, стервятники на апостольской наследии, вызубрившие Фому Аквинского, высокопарные схоласты, выкладывавшие свои трактаты из камешков Священного писания и «Метафизики» Аристотеля, советники Священной канцелярии, вечные спутники инквизиции и палачей, думал Марк Антоний. Присоединиться к ним, как предлагал генерал, означало утратить всякую связь с живой человеческой мыслью и новой наукой. Схоластический туман наряду с пушками и тюрьмами надену но оберегал папские действа; попугаи от богословия стремились перекричать разум. Этот и подобный Рим не принял бы автора книги «О церковном государстве».
– Сейчас я не смог бы, – Доминис отклонял опасное предложение, – последовать твоему совету.
– Не смог бы, – иезуит разыгрывал изумление, – когда святой отец призывает тебя?
– Пусть он меня простит! Мне трудно пускаться в путь. Я должен покончить со своими делами.
– Со своей книгой?
Наконец-то посланец папы выдал истинную цель своего приезда. Мысли о книге, которую писал Доминис, не покидали его. Он не сводил волчьего взгляда с автора, дабы вовремя отрезать ему путь к отступлению.
– И моя тяжба о выплате пока не решена, – Доминис пытался отвлечь его россказнями о переписке с папской канцелярией.
– Да где же она должна найти окончательное решение, как не в курии? Мы все склонны решить дело в твою пользу.
– И вернуть выплаченные деньги?
– Уповай, брат, на милость святого отца! И прихвати с собой свою рукопись! С нашей помощью ты допишешь ее в Риме, и тогда мы, соборные, восславим господа!
Автору было достаточно ясно, чем бы это обернулось, но больше лавировать он не мог. Святой орден располагал неплохой информацией.
– Я писал нечто в связи с тяжбой против этого негодяя Андреуччи… – Он надеялся внушить гостю, будто речь идет о ничтожном споре.
– Покажи!
– Если мне суждено когда-либо ее закончить, я отправлю книгу цензору Священной канцелярии!
– Напечатанную?
– Где же мне печатать ее без вашего одобрения?
Иезуита это также беспокоило, поскольку он не был абсолютно уверен в невозможности такого исхода. Запретные тексты иной раз ускользали от проверки, и, когда какой-нибудь особенно ревностный кардинал приходил в ужас, сочинение уже было распродано. Вообще читательская публика обладала особым нюхом на запрещенные книги. Так, например, «Homo novus», привезенную из Лондона, передавали из рук в руки, и римскому суду пришлось пригрозить смертной казнью, дабы предупредить шествие «Нового человека» среди верующих католиков. Такой заметный писатель, как Марк Антоний де Доминис, без труда мог найти издателя в Венеции или даже вовсе вне досягаемости папской цензуры, причем не исключено также, что он сам подумывал о создании в Сплите не только академии, но и типографии. Как бы там ни было, сейчас папскому легату показалось подозрительным упорное нежелание прелата отправиться в Рим.
–
– Я хотел бы без помех завершить начатое.
– Без помех, будучи пастырем бунтующего стада?
– Ты дважды повторил, отец, что я не создан для этого места. Возможно, и в самом деле так.
– Ты живешь в предмостье нашей церкви. В качестве первого слуги Рима тебе надлежало и надлежит укреплять веру и любовь к ее главе.
На этом и заканчивались все дискуссии Доминиса с курией: ему надлежало быть слугой, обязанным исполнять поручения церкви, он же проявил себя упрямым и неблагодарным. Мантия, которую он принял от Рима, тяготила его, а воздух вокруг был застойным, как в смрадном болоте. Ему хотелось разорвать торжественные одежды, разломать пастырский посох, растоптать сверкающую митру, но он овладел собой. Чтобы хоть на секунду избавиться от своего страшного противника, он подошел к окну. Толпившийся под окнами люд рассеялся, и на Перистиле остались лишь две небольшие кучки, одна вокруг отца Игнация, другая вокруг Дивьяиа и Капогроссо; и те и другие, очевидно, старались избежать потасовки. Прислуга архиепископа, осмелев, вытеснила вооруженных спутников легата из галереи. Удар, который первым, как обычно, нанес иезуит, приняла на себя и смягчила изменчивая, непостоянная толпа. И может быть, в этот самый напряженный момент кто-нибудь да вспоминал, что их примас был единственным, кто ободрял их, когда чума и голод разогнали из города дворян и членов капитула. Люди, видимо, заметили его в неверном свете окна, раздалось несколько возгласов в его честь. Ну вот, а он жаловался на свою общину. Был у него в городе и приверженцы, носившие в золотых медальонах на груди его изображение. Тьма обволакивала раненные временем колонны Перистиля, и величественное каменное сооружение, казалось, восстало во всей своей прежней красоте; царственная гармония придала мужества павшему духом вассалу церкви. Какую бы он ни занимал ступеньку у подножия святого престола, любой папский посланец может попирать его. Надо окончательно выбраться из пропасти, где каждый служил другому ступенькой а все вместе они были опорой римскому престолу. В свое время он восторженно принял обязательство служить интересам вышестоящих; от этого обета верности следовало теперь себя избавить.
– Я не желаю больше быть первым слугой.
– Что ты говоришь! – Тощий легат был потрясен. – Ты не хочешь служить папе?
– Я покину кафедру.
– Ты отказываешься?
– Я так решил прежде, до твоего прибытия.
– Ты решил? – переспросил иезуит, и голос его был полон изумления и ненависти. – Ты сам решил?
– Я возвращаю папе облачение.
– Ты сам возвращаешь?!
– Я ухожу.
– Куда же?
Исчезло напускное доброжелательство монаха. Лицо находившегося перед Доминисом человека теперь откровенно выражало бушевавшие в его груди чувства; и он сжимал кулаки, обуреваемый страстным желанием броситься на архиепископа и задушить его, отступника, собственными руками. Разыгрываемая комедия братства во Христе оказалась обманом, который не выдержал первой же проверки. Нижняя губа монаха отвисла, открывая острые зубы, словно устремленные к глотке противника. А глаза! В них Доминис увидел свое отражение таким изуродованным, каким исподволь рисовали его кисти шпионов в секретном отделении ордена. Святое братство возненавидело его, и пламя ненависти полыхало теперь в расширенных зрачках иезуита.
– Куда? – Судорога свела его члены, не оставляя Доминису какой-либо надежды па спасение. – Куда? Все принадлежит церкви. Даже рубашка на теле твоем не твоя.
Охваченный слепой яростью, он дернул архиепископа за мантию и стал ее срывать. Этот патер-фанатик скорее принял бы притворство и упрямство другого, но слово «прощайте» из уст отступника оказалось ему не по силам; для него неприемлема была сама мысль, что находящийся под опекой церкви может куда-то уйти по собственной воле. Ведь святой орден и курия привыкли передвигать, точно пешки, и бросать в тюрьмы папских вассалов и слуг, по, чтобы кто-нибудь уходил сам… такого не случалось, и в этом он усматривал почти личное оскорбление.