Еретик
Шрифт:
– Зачем, – всхлипывала монахиня, – зачем ты начал писать обвинение против нас? Зачем?
Шум голосов и приближающиеся шаги вывели примаса из невеселых размышлении, и он взглянул на открытую, восточную сторону Перистиля. От Серебряных врат двигалась пестрая группа каноников, низшего духовенства и монахов. Вот они достигли подножия чудесных античных колонн, крохотные, суетливые, навязчивые, точно ожившие привидения, вышедшие на белый свет из закоулков императорского дворца. Взгляд архиепископа задержался на египетском сфинксе у входа в кафедральный собор – словно ожидая от пего какой-то помощи или пророчества, затем Доминис наклонил голову навстречу шуму, ударившему в его двери. Это была делегация капитула и низшего клира, встречавшая папского посланца, которого архиепископ ожидал у себя во дворце. Круглые, гладко выбритые или бородатые, морщинистые, заплывшие жиром или тощие лица пылали восторгом после встречи с высоким гостем. Теперь Доминису были противны эти изъявления
– Многоученейший Маркантун, недобрые вести, – с деланным сочувствием спешил сообщить пузатый каноник Петр, – твои проповеди достигли ушей Рима, и толкуют, будто ты это даже написал, дабы возгласить о своих теориях всему свету…
Уже то, как они ввалились к нему и, не чинясь, поспешили высказать все, что былона уме, красноречиво говорило, что папский легат, не медля, едва сойдя в корабля, нанес ему удар. Тощий Игнаций торжествовал: подозрительному проповеднику придется отправиться в Рим для расследования, и, заранее зная исход, он спешил покончить с Марком Антонием:
– Твое учение здесь было чуждо всем. Никто из далматинских епископов, сплитских каноников и благочестивых прихожан не пристал к тебе, кроме нескольких купцов, одичавших попов да всем известных дурней. Ты стремился утвердить здесь науку из чужих стран, ты желал, наместник папы, ослабить незыблемую веру в этом предмостье Рима, ты вносил беспокойство и раскол в нашу среду, позабыв о том, что мы являемся самым выдвинутым вперед отрядом католичества…
Но если архиепископ примирился с тем, что проигрывал бой среди иерархии, то автор неизданной книги в нем возмутился. Никогда еще его сочинение не казалось ему столь тесно связанным корнями с этой почвой, каким виделось сейчас при появлении римских эмиссаров. Полный достоинства, он встал из-за своего письменного стола, на котором лежал манускрипт, и счел нужным возразить коварному иезуиту и неверным священникам:
– Это чуждое, как вы утверждаете, учение выросло здесь, на вашем островке. Я пытался бороться против ваших привычек и ваших раздоров, я хотел открыть вам европейские горизонты, ибо там, и только там, в конечном счете могла быть достигнута победа над иноземными, дикими завоевателями, над нищетой и невежеством. Не я ли говорил вам е равноправности общин, о примирении церквей, о человеческом праве и свободе…
– Ты выступал, – взволнованно прервал отец Игнаций, – против римских догматов, которые единственно оберегают нас от погибели.
– Ты, Игнаций, как и я, детище этих руин, и ты сразу учуял, что лишь я, примас Хорватский, своим авторитетом и своими знаниями могу обновить прежнее целое. Сейчас ты подкапываешься под меня, разрушаешь мои планы, побуждаешь капитул и епископов к непослушанию…
– Я служил делу католической всеобщности, которая возвышает нас, архиепископ, над твоими местническими интересами…
– Возвышает папский престол, а тебя низводит на уровень провинциала иезуитского ордена. Мои проповеди в храме святого Дуйма, мои писания в этой сплитской глуши предназначались вам и всем прочим, дабы возвратить на аемлю христианский мир и веру в наступление перемен. Что бы я ни делал, вы поносили меня; что бы я ни начинал, вы предавали меня. Ты сам, провинциал иезуитов, натравливал общину и епископов Далмации на меня, вы, каноники, жаловались на меня Риму, а вы, деревенские попы, клявшиеся в верности, продолжали пребывать в невежестве и дикости.
Слова архиепископа ошеломили собравшихся. В этот момент каждый из них понял, что и он виноват в падении своего предстоятеля. А каноник Петр, самый твердый духом, смущенно начал оправдываться, что-де капитул защищал старинное право, за ним и попы-оборванцы принялись умолять о прощении – ведь он истинный глава их, предстоятель до самой смерти, примас Хорватский!
– От гордого титула осталось лишь горькое воспоминание, – печально возразил Марк Антоний. – А теперь ступайте! Ступайте!..
Тяжкий запах немытых тел остался после них, или это только показалось утратившему покой прелату. Неподвижный воздух наполняли испарения нечистой плоти и грязных одеяний. Он задыхался.
– Смердит сей твердокаменный диоцез, – с отвращением вздохнул он, – смердит, не имея сил подняться над своими развалинами.
Его попытки проложить дорогу идеалам Возрождения были заранее осуждены на провал. На разбитых, опустошенных, вросших в землю руинах, над которыми реяли стяги папы, венецианского льва или габсбургского кесаря, пышным цветом распускались мелкий сепаратизм и всеобщее низкопоклонство. Замкнуться в себе или присоединиться к одной из крупных держав – в этом состояла дилемма для них, подхваченных
Звучали громкие возгласы в честь папского посланца отправившегося помолиться святому Киприану, которого так часто номинал Марк Антоний. Возглашали многие лета генералу иезуитского ордена, стражу католического единства. Доминис, грустный, стоял у окна с двумя своими учениками, различая голоса знакомых.
– Глупцы, – не выдержал Иван, – славят тех, кто лишает их родины и даже имени.
Быстро забывающая, нищая и угнетенная толпа могла слепо подчиниться любым повелениям церковных владык· теперь иезуиты поднимали ее против реформатора. Доминис уловил потаенную угрозу себе в чрезмерных восхвалениях папе и Обществу Иисуса. Уже одно то, что его имя и титул ни разу не выкликнули, даже подойдя к самым его окнам, было достаточно зловещим. С триумфом двигался посланец папы по столице митрополии, а предстоятель ее, исполненный отчаяния, укрывался за стенами своей резиденции. Такова в этих краях судьба человека, который хочет думать по-своему, – ему суждено оставаться одиноким. Восторг, испытываемый толпой, непременно сопутствовал тиранам, которые были столь же непостоянными, невежественными и деспотичными, как сама толпа. Проповеди Доминиса в соборе лишь мобилизовали воинствующую глупость. И вот сегодня все вышли на улицу с изображениями своих патронов, гербами, девизами, символами я значками, дабы выразить преданность римской церкви, единственному надежному защитнику от турецкого полумесяца, который угрожающе торчал па башнях древнего Клиса; вполне понятно, что действия примаса в глазах местных жителей были темными и опасными.
Торжественно вступал во дворец папский легат, оставив в галерее вооруженную охрану. Серая сутана подчеркивала его высокий рост и худобу. Единственным украшением на выпяченной по-военному груди был золотой крест. Невозмутимый м бесстрастный вестник иезуитов олицетворял таинственный и страшный орден, подчинявший себе тело и душу человека.
Они стояли лицом к лицу, испытывая любопытство людей, которые много слышали друг о друге, но которым до сих пор ее довелось встретиться. Охрана перекрыла вход, восторженно ревущая толпа окружила дворец, однако теперь посреди всеобщего шума можно было различить отдельные возгласы в честь примаса Далмации и Хорватии. Выходит, горожане сельские попы не совсем покинули его; наверняка среди них были Капогроссо и Дивьян. В торжественном облачении, с символами своего достоинства встречал архиепископ и примас гостя из Рима, словно позабыв на время о своем пошатнувшемся престиже. Да, единственное, что они приняли целиком на этой гайдукской границе, это умирать с высоко поднятой головой. Молча смотрел Доминис на всемогущего иезуита, по воле своего ордена прибывшего с полномочиями папы. Его солдатские манеры несколько смягчались лицемерной предупредительностью, характерной для церковных иерархов. В трепетном мерцании свечей каменными казались но только его челюсти, но и изборожденные глубокими морщинами лоб и щеки, он походил на восставший из могилы скелет, облаченный в сутану. И голос его, нарушивший мучительную тишину, отдавался гулко, словно в пустоте огромного склепа.
– Марк Антоний! Я преодолел густые, полные опасностей леса, переплыл бушующее море. Неужели самыми трудными для меня окажутся семь этих шагов, от человека к человеку? Ты глыбою вознесся над бездонными далматинскими ущельями. Запомни! Церковь воздвигнута не на склоне добродетели, но на грехах людских. Нет ничего меж нами, брат, через что оказалось бы невозможным переступить.
– Там, где стою я, ровное поле, открытое всякому.
– Вспомни, Спаситель не придет лишь к надменному праведнику.