Еретик
Шрифт:
– У тебя нет ничего своего. Домик на берегу ты построил на епископские дукаты. За каждую кроху хлеба, за каждый сосуд вина, за свое ложе благодари святой орден! Ты не можешь уйти из церкви никуда и никогда, запомни! Но ты можешь быть лишен всего и отлучен! – вне себя продолжал он кричать, не выпуская Доминиса.
– Этим мне уже грозил святой отец.
Спокойный ответ привел в чувство разъяренного монаха; выпустив из пальцев ткань, он растерянно отступил. Опять злоба заставила его высказать то, что следовало тщательно скрывать под маской доброжелательства. Его вздорный, деспотический нрав еще не настолько свыкся с иезуитской изощренностью, которая вернее вела к цели. Он поспешно пытался натянуть на оскаленную волчью пасть маску любезности и, только что пригрозив хозяину отлучением, как ни в чем не бывало сладким голосом теперь обратился к нему:
– Я приехал, чтоб спасти тебя от анафемы, брат мой. Твои мысли о реформе обсудят в Римской коллегии, в курии и у нас в Священной канцелярии.
– Подожди немного, – попытался удержать его архиепископ.
– Когда призывает понтифик, – наставительно заметил иезуит, – обыкновенно поспешают выразить свои чувства и отбывают с первым же кораблем.
Серый гость направился к двери без принятого приветствия, лишь после которого по протоколу уход считался возможным. Дремлющая стража вскинулась в полутемном коридоре, а, услыхав звон оружия, на площади провозгласили славу папе и его посланцу. Сквозь толпу, готовые ко всему, пробрались ученики Доминиса. Опоясанный толстой веревкой Иван волочил за собой длинный меч а своего менее храброго товарища, Матея. Стоя на пороге, архиепископ еще раз попытался заставить своего непримиримого гостя внять его просьбе:
– Я прошу твою милость передать папе Павлу Пятому…
Иезуит, уже окруженный своими бряцающими оружием спутниками, резко обернулся и дважды произнес твердым голосом, в котором, однако, не было ни угрозы, ни приказа, но само неумолимое веление судьбы:
– Ты приедешь. Ты сам приедешь!
Отец Игнаций и доктор Альберти со своими сторонниками ожидали на Перистиле выхода легата. Восторг доктора достиг апогея, и его возвышенное настроение передалось окружавшим юношам. Щеголеватые дворянчики выхватывали из позолоченных ножен шпаги и призывали к крестовому походу на османов. Приезд посланца папы подействовал как призыв к бунту, тем более что иезуитские эмиссары из Дубровника подготавливали восстание в Герцеговине к вящему неудовольствию Венецианской республики. Не зная о происходившем в покоях архиепископа, аристократы подогревали воинственные настроения, несмотря на предостережения более осмотрительных и настроенных в пользу Венеции горожан, а когда иезуит появился в дверях, древний императорский двор огласили безудержные вопли пылких воинов:
– В бой против турок! На Клис! На освобождение христианских земель! Долой венецианских прихвостней!
– Они знают о твоей книге, – нарушил Иван горестные размышления учителя. – И хотят увезти тебя в Рим, передать Священной канцелярии!
– Как ты поступишь? – испуганно спрашивал Матей.
Что ему оставалось, кроме побега, коль скоро он решил не сжигать свою рукопись? Еще совсем недавно он старался избежать и того и другого решения, надеясь уединиться в маленьком домике на поросшем лесом берегу и отдаться любимому делу. Он предлагал свою отставку безжалостной курии при условии, разумеется, что по обычаю диоцез изберет ему преемника. Если уж оставлять другому пораженную чумой и обремененную долгами кафедру, то пусть хоть Рим не навязывает опять какого-нибудь своего Андреуччи – как случилось в Трогире, – чужеземца, лишенного чувства меры и чувства сострадания. Однако папский посланец отнял у него последнюю надежду. Отступать в церковном государстве было некуда! Все принадлежит церкви: и твоя рубашка, и дом в лесу, и ты сам…
Немногочисленные сторонники архиепископа последовали за шумной толпой на площадь святого Ловро. В опустевшем дворце остались лишь три монаха, подавленные своим одиночеством. Жалким, обезображенным и обезглавленным миром правили фанатики, устраивавшие для простолюдинов пышные процессии, праздники и облавы. Паук-крестовик, подлый и кровожадный, все вокруг оплетал своей иезуитской паутиной. А людское стадо ревело от восторга, видя, как папский легат целовал девочек, наряженных в белоснежные платья, сулил им грядущие благодати и возносил молитвы об их спасении; эти люди, выстроившиеся шпалерами и восторженно радовавшиеся любому посулу, не обладали памятью. На поляне в пламени костров готовили мясо. За куском жареной баранины обряженные в пестрые тряпки голодные позабудут, ради чего вступил в конфликт с римской курией их примас. Впрочем, им его бунт ничего не принес; а после чумы и принудительных выплат он и сам превратился в такого же бедняка, как они. Развалины давнего королевства обрушивались на безумных его обновителей, и обитатели этих развалин, упоенно крича, приплясывали вокруг тех, кто их обирал и грабил.
XIII
Еще в рукописи его книга «О церковном государстве» навлекла на себя немилость. Приказ Священной канцелярии прибыть Марку Антонию вместе с нею в Рим встревожил не только автора, но всколыхнул и всю благочестивую общину у подножия турецкой крепости. В слухах да в подметных листках, распространяемых по округе, сплитского архиепископа изображали вольнодумным грешником, который целых двенадцать лет проповедует против единственно спасительных догматов римской церкви, причем именно здесь, в славном предмостье христианства, где всем надлежит объединиться вокруг священного апостольского знамени. К перечню грехов архиепископа, помимо неверия
Лист, прибитый на церковных дверях и потихоньку пущенный по рукам, вверг в дьявольское искушение души верующих, приученных повиноваться и владыке, и капитулу, и монахам. Непонятным образом все эти церковные авторитеты вдруг оказались в смертельной ссоре между собой. Растерянно бродившие по улицам с озабоченными лицами и с видом таинственной осведомленности каноники склонялись в пользу подлой бумаги; доминиканцы же, обычно объединявшиеся с не столь многочисленными, но куда более влиятельными иезуитами, деловито шныряли во тьме. Снова подняли голову недруги Доминиса среди дворян, выкликая угрозы палачу ускоков и венецианскому шпиону, в то время как благочестивые горожане смущенно и растерянно вспоминали вызывающие соблазн проповеди. И хотя предъявленное обвинение не было подписано, каждый находил в нем что-то близкое истине, независимо от того, соглашался он или не соглашался с бранью по адресу ниспровергателя католической твердыни, богоубийцы Пилата, осквернителя священных таинств и отрицателя святых догматов. Замешательство в затхлой общине было полное, причем именно тогда, когда предстоятель ее собирался праздновать свой давний, наконец-то осуществившийся замысел – открытие новой пристройки к восточной степе тесного собора.
Не менее других были растерянны Капогроссо и Матей, поджидавшие сейчас архиепископа на Перистиле. Любимец Доминиса, пробежавший вдоль всего длинного берега до самого Каштелы-Сучурца, задыхаясь, выкладывал новости о повсеместном распространении заговора; взволнованный купец дополнял его рассказ сведениями из своих источников:
– Самые воинственные в капитуле и среди дворян давно жаждут избавиться от тебя, Маркантун, и поставить кого-нибудь из семейства Альберти, как им того хотелось. А раз у тебя с Римом конфликт дошел почти до разрыва, они считают, что подходящий момент наступил.
– Несомненно, это дело рук доктора Альберти, – воскликнул Матей. – Сразу можно узнать его стиль по мистическому пафосу, ссылкам на Пилата и пересказу архиепископских проповедей.
– Что станешь делать, Маркантун? – спрашивал Капогроссо своего друга, задумчиво стоявшего на ступеньках собора святого Дуйма.
– Что стану делать? Авторы этих листков прячутся за анонимом, и в то же время всем известно, кто стоит позади них. Против наветов, клеветы и оговоров у меня лишь одна защита: моя кафедра. С амвона я нанесу удар по иезуитскому заговору. – Примас был глубоко оскорблен.
Он вступил в кафедральный собор, размышляя, как ответить анонимным заговорщикам. Самое скверное заключалось в том, что этот мирок, закосневший в невежестве под постоянной угрозой турецкого кинжала, не созрел, чтобы выслушать правду. Однако архиепископ не станет умалчивать о своем споре с римским престолом, напротив, он подчеркнет, что не он исказил Христово учение, а они сами, те, кто стоит за подлой прокламацией! И он пригвоздит их к позорному столбу, как они хотели поступить с ним. Да, он подумывал о выходе из церкви, но теперь – ни за что! Мысль о том, чтобы после долгих лет взаимных обвинений дать открытый бой, вдохновила прелата; не глядя по сторонам, он устремился к кафедре. Но храм был пуст. На скамьях для капитула и для епископов не было ни одного человека. Столь же безлюдны были скамьи дворянства; лишь одна-две робкие фигуры бродили в огромном здании. Он сам оказался в западне… Это было хуже побиения камнями. Против анонимных инсинуаций и бойкота не было защиты. Пыл Доминиса угас. Ошеломленно смотрел он на притвор, освещенный солнцем, проникавшим сквозь высокие окна. У задней стены высилось кресло примаса, вдоль боковых – по обе стороны в два ряда – находились скамьи для клира, правая их часть представляла собой чудесный образец резьбы по дереву, шедевр мастера XIII века. В этой пристройке архиепископ предполагал созывать собор, как бывало при королях хорватских, здесь он намеревался заново провозгласить свое старинное право. Но кругом царило безмолвие, незанятое кресло примаса противостояло пустынным скамьям для дворян; не было и никогда не бывать разговору между предстоятелем и ею советниками. Далматинские епископы предали его точно так же, как себялюбивый, никого не подпускавший близко капитул. Подавленно и сокрушенно прощался Доминис со своим воображаемым королевством, осужденный на одинокие поиски в заоблачной вышине. Уродливые леса, поддерживавшие верхние галереи, были наконец разобраны, и мавзолей римского императора вновь предстал в первозданной красоте, чистый и просторный, готовый к торжественному приему нового гостя; однако нынешний архиепископ в своей пышной мантии не соответствовал более его чудесному убранству. Высокие своды, опиравшиеся на могучие античные колонны, усиливали ощущение пустоты и потерянности. Безлюдный собор словно раскрыл на одинокого проповедника свою пасть, в которой зубьями торчали каменные статуи святых и пылали в полутьме огненные языки витражей. Эта пасть кусала и заглатывала его во время бесчисленных утренних месс, торжественных служб, иллюминированных вечерних бдений, и вот теперь она выплевывает его, как обглоданную кость.