Есенин
Шрифт:
— Я никогда не видел листовок и не знал, что их где-то и кто-то распространяет.
— Вы к тому же неплохой артист, Сергей Александрович. — Полицейский чиновник принуждённо рассмеялся. — Лучше всего у вас получается, по моим наблюдениям, наивность. Прямо-таки святая невинность! Ну ничего, всё это до поры до времени... А где сейчас находится Агафонов?
— Вы же спрашивали об этом, — сказал Есенин. — Я вам ответил: не знаю и знать не хочу. Я видел его всего один раз, причём в вашем же присутствии.
Фёдоров взял из рук полицейского шляпу.
— Прощайте,
Есенин опять возмутился:
— Дом-то не ваш, господин Фёдоров. Могли бы вести себя поаккуратней.
— Все дома, относящиеся к Пятницкому полицейскому участку, наши. Пусть вам будет это угодно знать. Будьте довольны, что исход на этот раз оказался для вас благополучным. Но запомните: раз на раз не приходится!
Освободившись от полицейского нашествия, Есенин опустился на табуретку напротив Анны. Он чувствовал себя обессиленным и, казалось, растоптанным, точно распластали его душу и прошлись по ней тяжёлыми сапогами.
Анна ласково улыбнулась, показалась щёлочка между зубами.
— Вот и ты теперь будешь жить под надзором... Ох как ты рад, наверное, как будешь любить своих надзирателей.
— Почему?
— По принципу Иисуса Христа: любить подлецов, надзирателей, карателей. Люби!
Есенин отвернулся, недовольный: он ждал сейчас участия.
— Ты испугался? — Она провела пальцами по его волосам.
— Нет. — Есенин гадливо передёрнул плечами. — Гнусно как-то, словно к тебе прикоснулось что-то омерзительное. И воздух сразу стал затхлым. — Он толкнул створки рамы, — Хорошо, что отец вовремя предупредил: я ведь листовки сюда нёс...
— На ловца и зверь бежит. Ладно, всё позади, Серёжа. Это для тебя урок — впредь будешь осторожнее. Фёдоров прав: благодари своего Бога, что ты сейчас не за решёткой. Давай-ка приберёмся... — Анна встала. — Ты собирай книги и рукописи, а я займусь остальным. Благо, добра ты не накопил, быстро приведём всё в порядок... Знаешь, я тоже встретилась с твоим отцом.
Есенин выпрямился, прижимая к груди стопку книг, вопросительно глядя на Анну.
— Он спросил, к кому я иду. Я ответила, что к тебе. Кто я такая буду? — спросил. Я сказала: твоя невеста. Он, кажется, задохнулся от такой неожиданности и удивления. А я поднялась к тебе так, будто пришла к себе домой...
— Молодец, Анна! — Есенин неожиданно для себя развеселился. — Если бы ты сказала, что жена, тоже не ошиблась бы, а отца поразила бы ещё сильнее — он всё ещё смотрит на меня как на мальчишку.
Через час они пили чай с пшеничным хлебом, с маслом и колбасой. Любовь, правда, вера, преданность — чувства высокие, подобны вихрю, несущемуся с неимоверной скоростью, расчищают путь, отметая всё подлое, постыдное, несправедливое. И случай с полицейским вторжением показался им вдруг до смешного ничтожным.
«Да, но если бы обнаружили что-нибудь? — с запоздалой тревогой подумал Есенин. — Я ведь не раз хранил у себя эти листовки. Тогда что? Суд, тюрьма, может быть, ссылка...» Он содрогнулся, в потемневших глазах мимолётно возник ужас: он боялся не за себя, а за то бесценное, с чем связано было всё его будущее, и ради этого будущего надо было жить и беречь себя. Анна затревожилась.
— Ты что замолчал, Серёжа, о чём думаешь? — Она знала точно, что он думал об обыске, о несостоявшемся аресте, знала, что ему нужно было остаться одному, чтобы пересилить боль. — Проводи меня до трамвая.
На остановке она быстро обняла его и прошептала:
— Не теряй мужества, Сергей. Оно ещё пригодится тебе — жизнь долгая. До свидания, милый.
Есенин подождал, пока Анна села в трамвай и поехала, помахав ему на прощание рукой.
Он брёл домой не спеша, в сумрачной тиши переулков, устало переставляя ноги. Прожитый день казался ему бредовым, чудовищным по тому трагизму, что, кажется, лёг, как наваждение, на всю его дальнейшую жизнь. Вот так, запросто могут лишить его самого прекрасного — свободы, которой он не уставал восторгаться...
У ворот, как и несколько часов назад, вынырнул из темноты отец, задержал. Он был потрясён происшедшим более, чем сын. Голос его осел до хрипоты, он поминутно откашливался, но голос не прояснялся, подводили нервы.
— Ну вот, докатился! Вот как оно обернулось без отцовского-то глаза! По моей манере жить плохо — такой ты сделал вывод. А по твоей так, гляди-ка, ещё хуже! Да-c... — Отец суетливо потоптался, кашляя. — Что молчишь как истукан?
— Мало ли что взбредёт им в голову, — невнятно возразил Есенин, скрывая от отца мрачные свои размышления. — С чем пришли, с тем и отправились.
— Значит, зря приходили? Да? Нет, парень, не зря! Вон они, бумажонки-то твои, вовремя я подоспел. А если бы не подоспел? На минуту-другую опоздал бы?.. Подумай, Сергей, обмозгуй всё хорошенько...
23
Наутро Есенин пришёл на службу в угнетённом состоянии, замкнутый, молчаливый. Текст читал монотонно, невнимательно, и Мария Михайловна спросила с участием и беспокойством:
— Вы здоровы, Серёжа?
— Вполне. Поздно лёг вчера, писал... — Он заставил себя улыбнуться.
— Пожалуйста, сосредоточьтесь, — попросила женщина. — А может быть, домой пойдёте? Ляжете, отдохнёте...
— Нет, нет, — запротестовал он. — Давайте работать, я постараюсь. — И чуть было не обмолвился: «На людях мне легче...»
В перерыве Есенин, найдя в столовой Воскресенского, рассказал ему о вчерашнем непрошеном визите полиции. Корректор задумчиво крошил в пальцах кусочек хлеба.
— Непрошеный, говорите, визит? Внезапного и непрошеного тут ничего нет. Всё закономерно. Но я всё же был уверен, что до этого не дойдёт. Это нам ни к чему, это слишком большая плата за столь малые дела. Где вы взяли листовки, опять у Митрофанова?