Есенин
Шрифт:
Старшой привычно подкрутил пшеничного цвета усы и подошёл к столу, где стопкой лежали исписанные листы.
Есенин издевательски подсказал:
— Прокламации, как водится, под тюфяком, а бомбы вон в том углу, в сундуке.
— Бомбы попадаются у исеров, — знающе пояснил старшой, — а вы, господин Есенин, социял-димокрад.
Есенин чутко уловил, что словечко «димокрад» полицейский чин производил не от неизвестного ему древнегреческого слова, а от русского глагола «краду» и оно звучит у него так же, как, к примеру, «конокрад» и «казнокрад».
Старшой солидности ради добавил:
— Конечно,
— Так, — невесело усмехнулся Есенин. — Значит, я — вор, но пока ещё не пойманный с поличным. Спасибо за разъяснение. А мне и невдомёк, что я социал-демократ. Без меня меня женили, я на мельнице был.
Старшой отмолчался и начал лениво перебирать, не читая, лежавшие на столе рукописи.
Обыск шёл медленно, незаинтересованно, нудно. Полицейские выполняли порученное им ночное дело с казённым равнодушием и безразличием.
«У профессионального революционера Воскресенского, — думал Есенин, — по его признанию, было четыре обыска, а у меня идёт второй. Неплохо! Значит, охранка всё-таки считает меня опасным».
Темнота за окнами незаметно редела. В селе вот-вот заорут о наступающем утре петухи. Москва в предутренний час была на удивление тиха.
Обшарив небольшую квартиру, оба полицейских, словно сговорившись, одновременно обернулись к старшому. Тот, у кого усы были погуще и покрупнее, шмыгнул носом и неуверенно доложил:
— Вроде бы ничего нет.
Старшой вынул из кармана ученическую тетрадь, выдрал из неё лист и подсел к столу. Писал он долго и старательно, а написалосъ у него всего несколько слов о том, что при обыске ничего противозаконного и подлежащего изъятию не обнаружено. Когда акт подписывали, выяснилось, что понятой полуграмотный: с грехом пополам по-печатному читает, но ни карандаша, ни пера в руке никогда не держал.
— Ставь крест, профессор кислых щей! — велел старшой, и понятой, сделав губы дудочкой, с готовностью поставил в конце акта жирный крест.
Не извинившись, не попрощавшись, ночные гости ушли. Последним уходил дворник, он оглянулся и скорчил гримасу, обозначавшую, по-видимому, извиняй, браток, не по злому умыслу спать не давал — служба такая собачья!
Есенин погасил лампу, в сероватой полутьме разделся и лёг, приказав себе уснуть. Но взбудораженные нервы давали себя знать — сон не приходил. Так он и пролежал с открытыми глазами до обычного часа, когда ежедневно подымался.
Утро разгоралось ведренное, обещая тёплый, солнечный день.
Есенин не спеша выпил стакан молока, съел чёрствую французскую булку. Пошёл привычным путём в корректорскую.
Анна была уже там. Здороваясь с Сергеем, тихо спросила:
— Что с тобой? Ты бледен, и веки красные. Опять всю ночь писал?
— Да нет. Гости у меня были.
— Кто же это? Суриковцы?..
— Обыск.
В глазах Анны вспыхнула тревога:
— Нашли что-нибудь?
— Нет, конечно. Но зато определили мою партийность. Вы, говорят, господин Есенин, «социалист».
— Может быть, отменим сегодняшнюю прогулку?
— Ни в коем случае! Я давно хотел побывать на Ваганьковском кладбище. Это, наверное, больше, чем триста константиновских погостов. Да и местечко, глядишь, присмотрю себе.
Анна нахмурилась:
— От твоих шуток иногда мурашки по спине бегут.
Корректор Мешкова, у которой Есенин был подчитчиком, окликнула его:
— Сергей Александрович, я вас жду!
— Иду, Мария Михайловна, — откликнулся Есенин и с сожалением прервал разговор с Анной.
На рабочем столе дыбились оттиски. Мария Михайловна держала в руках гранку, остро пахнущую типографской краской.
«Скорее бы вечер!» — подумалось Есенину. Прогулки с Анной были с каждым днём желанней и интересней.
Есенин и Анна Изряднова шли по безлюдной аллее Ваганьковского кладбища. Справа и слева кресты — деревянные, аккуратно выструганные, окрашенные в разные тона масляной краской, и кованно-железные; попадались мраморные и гранитные надгробия и плиты. Некоторые могилы были обнесены оградами. Кладбище настраивало на печальный лад, на раздумья о трагической неизбежности смерти, о смене поколений — берёзы, клёны, тополя, вязы были уже тронуты первым дыханием осени. Сентябрь успел иззолотить и обагрить отдельные листья. Вечернее небо, словно умытое ливнем, сияло холодноватой синевой, хотя было по-летнему тепло. Тишину нарушали только звонкоголосые синицы. Успевшие сблизиться за короткое время, Сергей и Анна молчали. Им вдвоём и молчать было хорошо, они оба были уверены, что мысли их текут одной рекой — тихой, без завихрений и круговертей.
Анна показывала Есенину достопримечательности Москвы. Она сводила его в Кремль, на Патриаршие пруды, на Воробьёвы горы, на Никольскую улицу, где зарождалась русская культура — от Славяно-греко-латинской академии, в которой учился Ломоносов, до первого Московского университета, от первой книжной лавки до первой публичной библиотеки; на Страстную площадь, к бронзовому памятнику Пушкину, в храм Василия Блаженного и наконец сюда, на Ваганьковское кладбище.
Есенин, идя в задумчивости, опустив голову, вспоминал недавнюю совместную свою работу с Анной: они сверяли гранки произведения Льва Толстого по его подлиннику. Есенин дивился тому, как много исправлений и коренных переделок позволял себе писатель. Анна рассказала Сергею, как Толстой беспощадно расправлялся с корректурными листами: вычёркивал, правил, переиначивал, вставлял новое; наборщики не жаловались — писатель отдельно оплачивал дополнительную работу.
Было ещё светло, и только кроны деревьев казались темнее, чем днём. Тишина была поистине кладбищенской. И вдруг со звонницы маленького храма, ютившегося у самого входа на кладбище, ударили колокола — протяжно и уныло поплыл медный звон.
Есенин встрепенулся и певуче прочёл:
Вечерний звон, вечерний звон, Как много дум наводит он О юных днях в краю родном, Где я любил, где отчий дом!Понимаешь, Анна? Это вольный перевод, сделанный слепым поэтом пушкинской поры Иваном Козловым. От английского подлинника Томаса Мура ничего не осталось. Это — русские стихи, и какие душевные, тёплые, берущие за сердце.