Есенин
Шрифт:
Он повторил, наслаждаясь колокольным тембром звучания строк:
О юных днях в краю родном, Где я любил, где отчий дом!Анна промолчала. Сергей не скрыл от неё, что в Константинове, где его, есенинский, отчий дом, осталась первая его любовь. Как знать, может быть, она и сейчас ещё живёт в сердце Сергея? Но Анна тут же не без гордости подумала, что Есенин не мог бы вот так доверительно разговаривать с той девушкой о главном в своей жизни — о поэзии, как он говорит с ней, с Анной.
— В Константинове у меня была первая в жизни попытка составить книжку стихов, конечно, пока ещё рукописную. Стихов набралось две тетради. Я и название книжке придумал: «Больные думы». Честно говоря, тут не обошлось без неосознанного влияния Надсона. Не просто «думы», не какие-нибудь «звонкие», «ранние», наконец «сельские», а «больные»! Ну разве это не противоречило самой сути моих тогдашних стихов? Вслушайся:
Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха. Выходи встречать к околице, красотка, жениха.Что же тут «больного»? Нет, при всём моём уважении к искренней, но больной поэзии Надсона — нам с ним не по пути. Никаких «больных дум»!
— Какое же название, Серёжа, ты думаешь дать своей первой книге стихов?
— Какое? А оно уже придумано. Русское. Старинное.
— Какое же?
— «Радуница».
— Немного непонятно, но очень поэтично, волнующе, даже музыкально. — Она повторила нараспев: — «Ра-ду-ни-ца». Это что же — от слова «радость»?
— Глубже, многозначней. У тебя, Анна, чуткое ухо. В этом слове сливаются «радость», «радуга», «радушие». Так русские люди называют День поминовения усопших родителей и родственников. Это идёт от древнеславянских, дохристианских, ещё языческих обычаев — пить и есть на погостах, приглашая к трапезе и покойников, как бы предсказывая им радость светлого воскресения из мёртвых. Несомненно, это отголосок древнейшего культа предков. А как по-российски душевно, потаённо звучит это светлое слово: «радуница».
Анна улыбнулась:
— Счастливый ты человек, Серёжа. Для тебя ясен смысл жизни, есть любимое дело.
Скорбно, панихидно звучала колокольная медь, а им, молодым и влюблённым, этот похоронный звук не мешал радоваться жизни, и уже не печалили их золотые, багровые, тленно-коричневые осенние листья — к чему тужить? Кроме погребального есть и малиновый звон сорока сороков московских церквей, а листья весной вновь брызнут зелёной кровью, и всё начнётся сначала: любовь, красота, счастье, поэзия.
Где-то поблизости кого-то хоронили. Донёсся простуженный тенорок иерея: «И сотвори ему ве-е-ечную па-амять...» Небольшой хор — в нём преобладали женские голоса — затянул: «Ве-е-еч-ная па-а-мять...» Сергей и Анна невольно прислушались.
Навстречу им вышла многоцветная, экзотически яркая ватага цыган и цыганок. Откуда взялись эти черноглазые и чернобровые извечные кочевники на Ваганьковском кладбище? Может, и они кого-то здесь хоронили? Впереди толпы шёл, размахивая руками, пожилой цыган без шапки, с всклокоченными волосами, в оранжевой рубахе, стянутой коричневой плисовой жилеткой, на которую стекала иссиня-чёрная борода. А за ним мелькали красные, жёлтые, синие рубахи, чёрные жилетки, цветастые шали.
Завидя Анну и Есенина, чернобородый цыган, по-видимому вожак табора, артистически ловким движением вытолкнул из толпы нарядно одетую молодую цыганку с огромными антрацитово-чёрными глазищами, смуглую, с ниткой кораллов на шее, в жёлтой, пунцовыми цветами шали.
Цыгане свернули на боковую аллейку, а таборная красавица с дикой грацией направилась к посланным самой судьбою клиентам. Гордо подняв голову, отчего, блеснув, закачались серебряные полумесяцы серёг, цыганка певуче и вместе с тем гортанно запричитала:
— Ай какая красавица! Подойди, погадаю. Всё, как есть, расскажу, ничего не утаю. От судьбы не уйдёшь, но судьбу можно угадать. Позолоти ручку...
Анна быстро взглянула на Есенина, не зная, как ей поступить, а Сергей уже улыбался открыто и обаятельно. Он, не глядя, запустил руку в пиджачный карман и захватил оттуда в горсть какие-то монетки и две смятые денежные бумажки:
— Гадай, цыганочка!
Таборная девушка проворно, по-кошачьи мягко забрала деньги, сунула их куда-то под шаль и, распустив широченные юбки, схватила левую руку Анны. Анна почувствовала, что рука цыганки холодна, словно только что вынута из обжигающе-студёного родника, и вздрогнула. Цыганка заметила это и улыбнулась одними уголками вишнёво-красных губ.
— Руки холодные, сердце горячее, — объяснила она и молниеносно окинула огненно-чёрными глазищами Сергея. — Ничего не утаю, красавица. Такого молодца приворожила! Как тебе правды не сказать?
Она уставилась в левую ладошку Анны, словно и впрямь читала ветвистые линии на её руке. Помолчав с полминуты, вдруг заговорила совсем другим тоном — грустным, безнадёжным, завистливым, хотя эта недружественная интонация не соответствовала смыслу её отрывистой речи:
— Любишь. Недавно любишь, а надолго. Эх, конца не вижу твоей любви, красавица. Сто девушек и ещё сто замужних женщин сохнут от зависти к тебе. Им не завидовать, а отбивать надо у тебя молодца. Таких красавцев я не видывала. — Она снова полыхнула на Сергея чёрным пламенем нерусских глаз. — Глаза — как васильки во ржи. Волосы — золотая рожь. Полевой царевич. Где такого отыскала, красавица? — Отвела глаза от Сергея и недобро зачастила, разглядывая Анну, словно желая понять, чем же она сумела приворожить синеглазого королевича: — Не таись, красавица. Всю тебя насквозь вижу. У меня бабка — колдунья, от неё ясновидение я переняла. Любит он тебя, и ты гордишься этим. Ой-ой как высоко занесла тебя гордость! Не прячешь своё сокровище. Нате, смотрите, с каким синеглазым живу-гуляю. Любит он тебя, правда, не пойму, за что? Есть красивее. Есть горячее кровью. Есть умнее. Неужели хитростью голову ему вскружила?
Анна сердито отдёрнула руку, но цыганка на лету её поймала и вцепилась так крепко, что Анна не нашла в себе силы ещё раз высвободить руку: мели, дескать, Емеля, твоя неделя!
К своему изумлению, Анна заметила, что Есенин, по-видимому, всё время слушал с интересом болтовню гадалки да и сейчас ждёт её слов, даже шею вытянул.
— Зачем сердишься? — миролюбиво упрекнула цыганка. — Счастливые не должны сердиться. А у тебя счастье. Держись за него. Счастье один раз в жизни даётся.
Лицо цыганки на миг словно засветилось изнутри, и она стала дивно хороша дикой, нездешней, тёмной красой.
— Нет, не хитростью ты полонила синеглазого. Открытым сердцем. Преданностью. Ты ему всё — и жена, и сестра, и мать, и советчица-подруга. Его интерес — твой интерес. Ради него от себя отказываешься. Так и надо. А ещё ты хочешь, красавица, от него ребёнка. Не дочку, а сына. Нет! Меня не проведёшь, я внучка вещуньи. Мою бабку в Бессарабии знали, в Венгрии. Затаила ты, красавица, мечту в сердце своём. Рожу, дескать, ему сына, навсегда будет мой, потому что и глаза у сына будут отцовские, синие.