Если б мы не любили так нежно
Шрифт:
Впервые с такой силой и ясностью осознал он свой пагубный просчет: ему не следовало уподоблять себя лежачему камню, обраставшему мохом в арбатском притоке, не должен был он становиться и щепкой, которую несла бурная река вседневности. «Довлеет дневи злоба его…» Надо было не ждать какого-то перста Божия, поворота событий. Надо было самому действовать, поворачивать, плыть против течения. А он поддался всесокрушающему напору московской жизни, неумолимому гнету дней, инерции годов. Вместо того чтобы самому решительно ковать, ковать, ковать свою судьбу с верой в себя и в свою волю. Он ждал, надеялся, уповал, а нужно было рубить, резать, отсекать!
И
И так это просто и осуществимо! Если думать только о тех, что ждут тебя на том берегу, а не о тех, кто остался в Москве.
И словно въявь увидел он перед собой знакомое волевое лицо: брови вразлет, презрение в голубых славянских глазах, в изгибе решительного большого рта. Что скажет о нем Шеин, когда узнает о его бегстве? Проклянет как дезертира, пожалеет, что сохранил ему жизнь в Белой? Черт с ними, другими — с его величеством, со святейшим патриархом, даже с фон дер Роппом! Но Шеин, Шеин… И все ребята в полку, в шквадроне — и немногие романтики, и джентльмены удачи, коих большинство, и даже самые отпетые головорезы. Он мог противостоять им всем, когда боролся за правду в полку, но может ли он вынести презрение, пусть заочное, всего полка?..
И вспомнился ему «соловьиный бунт» в арбатской лавке, торговавшей курскими соловьями, калужскими канарейками, малиновками и другими певчими птицами. Он пришел туда весной с младшим сыном, чтобы купить по его просьбе соловья. Хозяин, белый как лунь старичок, сидел в пустой лавке и горько плакал. Оказывается, ночью в саду за лавкой запел вдруг на десяток разных колен залетный соловей, и тогда в одной из клеток, висевшей под потолком у настежь открытого окна, сорвался с жердочки молодой соловей и стал метаться и биться о железные прутья клетки. Его примеру последовали и другие пернатые пленники. Слишком поздно закрыл хозяин окно в сад. Хозяину, еще мальчишкой ставшему птичным охотником, не впервой было видеть соловьиный бунт. Почти всегда кончался он грустно, а тут насмерть разбились четыре соловья.
Как хорошо он понимал сейчас тех соловьев! Но он ощущал и властное веление долга. Он давно уже не принадлежал самому себе. Он уже не мог порвать тот якорь, что бросил двадцать лет назад в Москву-реку.
— Направо! — скомандовал ротмистр, делая знак рукой. И жест этот означал запоздалое признание: признание того непреложного факта, что в Московском рейтарском полку служил уже не «бельский немчина» Джордж Лермонт, а русский офицер и дворянин.
Конечно, не вмиг, не в одночасье стал Джордж Лермонт Егорушкой по имени, свет Андреичем по отчеству, Лермонтовым по прозванию. Ушло у него на эту метаморфозу не менее двадцати лет…
Нет, он, Егор Андрей Лермонтов, не может бежать, не навлекая на себя бесчестье. Бегство запятнает не только его дворянскую, но и его военную честь. А военная его честь теперь неразрывно связана с армией — русской армией. Самое поразительное то, что он не только не может, но и не хочет бежать. Он обрел вторую родину. Та родина, вечно любимая Шотландия, принадлежала семнадцатилетнему отроку. Эта, Московская Русь, срослась с сердцем тридцатисемилетнего мужа. К надписи на его мече, к Чести и Верности, следует прибавить еще Долг.
В последний раз оглянулся он на запад, на багровое солнце, садившееся в иссиня-черные тучи, похожие на паруса, на те самые черные паруса, что возвещали Тристану конец любви и смерти.
Isot my drue, Isot m’amie En vus ma mort, en vus ma vie.Лермонтовской поэме — роману о Тристане и Изольде было почти шесть веков, но ведь мотив черных парусов тянулся в глубь незапамятных веков, к древнейшей легенде о Тессе. Говорят, у каждого времени свои песни, а живут все-таки из поколения в поколение, из народа в народ, из тысячелетия в тысячелетие и бессмертные песни, переживающие свое время.
На обратном пути из вражеского тыла в последней засаде под Красным взял Лермонт ценного языка — литвина, ротмистра войска Радзивилла. Лермонт допрашивал его с толмачом у костра.
— Кто командует обороной Смоленска?
— Князь Соколинский и пан Воеводский, его товарищ.
Оказывается, Соколинский смог пробраться с небольшим отрядом в крепость еще в начале осады!
Выясняется из расспросов, что князь и воевода Соколинский не так горяч в наступлении, как стоек в обороне, а пан Воеводский как раз наоборот — потому он командует обычно вылазками, чтобы мешать осадным работам. До Соколинского воеводой Смоленска был знаменитый Александр Гонсевский, но перед самым приходом Шеина он отъехал в Оршу для сбора ратных людей и оказался отрезанным там от Смоленска вместе со спешившим к нему на помощь гетманом Радзивиллом. Теперь Гонсевский и Радзивилл стоят в Красном, что в сорока верстах от Смоленска.
— Сколько людей у Гонсевского и Радзивилла?
— Шестнадцать тысяч… Нет, так они наказали говорить всем, кто попадется русским в плен, а на самом деле у них всего девять тысяч в Красном, где они построили острог и укрепления. И еще они приказали всем говорить русским, что скоро придет с несметным войском Сапега, а за ним и король…
Язык добавил, что Владислав прислал письмо Гонсевскому и Радзивиллу, наказывая им не идти с их малым войском к Смоленску, где Шеин собрал почти стотысячную армию, а ждать его прихода, если он не победит на сейме.
— Что известно в Красном о смоленских сидельцах?
— Хлеб в городе еще имеется, но скоро он кончится, потому что хлеб едят не только люди, но и лошади, потому что нет давно ни сена, ни соломы. После конского падежа осталось в городе менее двухсот пятидесяти лошадей. Колодезная вода нечистая, от нее всякая хворь. В колодцах много гари от пожаров, грязи от трясения земли во время канонад. Плохо с дровами, — сожгли почти все лишние деревянные дома, начиная с крыш, избы, клети.
— Сколько лошадей у Соколинского?
— В начале обороны было около двадцати пяти тысяч, но до четырех тысяч погибло от бомбардировок, пожаров, во время вылазок.
— Каков дух защитников крепости?
— Дух еще крепок. Наши считают Смоленск своим городом, понимают его значение как ключа-города, готовы драться за него до конца.
— Как смотрят у вас на Шеина?
— Михайлу Шеина знают по осаде Смоленска более двадцати лет назад. Большой полководец, самый сильный русский воевода. Им в Пограничье у нас детей пугают. Ругают покойного короля Сигизмунда за то, что выпустили из плена на погибель нашу его и Филарета — двух главных врагов Речи Посполитой.