Если бы я не был русским
Шрифт:
Первые дни Глеб работал как в бреду, на автопилоте, всё время ощущая её присутствие в каждой секунде времени и каждом сантиметре пространства. Она тоже как будто поглядывала в его сторону, и, когда однажды он помог ей снять тяжелую картину в бронзовой раме, грудь и мозг его едва не лопнули от переполнивших их чувств. Между тем многие предметы обстановки и вещи на этой странной вилле поражали воображение не только девушек, то и дело ахавших то в одном конце дома, то в другом, но и самого Глеба, успевшего за свою недолгую жизнь повидать всякого. В спальне стены, потолок и даже пол сплошь состояли из зеркал, а огромная кровать посреди спальни могла вибрировать и покачиваться, приводимая в действие хитрым механизмом. Повсюду висело множество картин с сюжетами, от которых у пышногрудой командирши охраны краснела шея. И девушки, и Глеб натыкались на кипы журналов с картинками сексуальных оргий и красочных снимков всей палитры физиологической активности мужчин и женщин. В огромной ванной комнате, тоже сплошь в зеркалах, рядом с двумя нежно-фиолетового
— Говорят, этот Пельше едва ноги передвигал, — шепнул на ухо Глебу как-то зашедший для проверки хода работ начальник, сам обалдевший от увиденного. — Оно и понятно, почему.
Осматривая подвалы, заваленные всяким хламом, Глеб наткнулся на железную дверцу в самом дальнем конце подземелий. Ее сталь с трудом поддавалась его инструментам, и ему пришлось изрядно попотеть, чтобы свернуть засов и замок. Никто не видел и не слышал его манипуляций в подземелье, так как по наитию Глеб проделал все это в отсутствие трудовиков и охраны. За дверцей оказался потайной ход, и, снеся в него найденный наверху исправный электрический фонарь, он задвинул дверцу снаружи до поры до времени огромным сервантом с битыми стёклами.
Эта белобрысая охранница поглядывала как-то странно на Глеба с самого утра. Он и не заметил, как она подобралась к нему в одном из чуланов, где он только что примерился обрушить полки. Почувствовав её, он повернулся как раз навстречу двум тяжёлым, чуть отвислым грушам с огромными коричневыми блюдцами сосков, вывалившимся из расстёгнутой куртки вместе с кислым запахом пота и чего-то наподобие пара из женской парилки. Она стала теснить его к стене, и когда отступать было некуда, он закрыл глаза и, защищаясь, поднял руки, в которых оказалась её твердая и словно бы не женская плоть. Пока он пытался вызволить руки из западни этой плоти, она расстегнула застёжку его арестантских шаровар и холодно-влажной наглой рукой сжала в горсти все, что скрывалось у него между ног. Спустя минуту она резко оторвалась от ошеломленного кролика и, распустив ремень своих форменных брюк, предала их воле земного притяжения. А потом, отвернувшись от него и согнувшись пополам, словно в поисках чего-то очень важного, стала настойчиво тыкаться в него своим твердым и тоже влажным задом, приговаривая при этом: «Ну, давай, давай, давай». Но он только содрогнулся от этих жаждущих толчков, как дом, подлежащий разрушению и сносу под ударами чудовищной металлической «бабы», и не делал ни одного движения, обмерев душой и телом. Когда она выпрямилась, лицо её было багровым и пухлым от прилившей крови. Резко воздев опавшие брюки, она пошла прочь, застегиваясь на ходу, но вдруг приостановилась и, не оборачиваясь, оттопырила одну ногу. Раздался баритональный хрюкающий звук, и, расхохотавшись, она исчезла в проёме двери в конце коридорчика, ведущего к чулану.
Он не думал, что протянет долго после случая в чулане. Ей ведь стоило сказать лишь слово, и его бы кастрировали или, ослепив, сослали на страшные шахты Новой Земли, где заключенные выживали лишь несколько месяцев. Но она почему-то молчала и, лишь проходя мимо Глеба, издавала губами тот самый баритональный пукающий звук. «Загадочные существа женщины», — в очередной раз подумал Глеб и, улучив момент, когда она скрылась где-то в анфиладе комнат, бесшумно вошёл в запримеченную им раньше дверь.
Она осторожно сворачивала снятые с окон гардины, заслоняя собой предзакатное солнце в окне, и ореол вокруг её головы почудился Глебу водопадом золотых волос. Длина свободно растущей женской гривы являлась весьма волнующим вторичным половым признаком в среде в основном бритоголовых трудовиков, и то, что на мгновение она явилась ему в облике феи его сумасшедших видений, стало неоспоримым доказательством неизбежности происходящего. Она была табу и грешнейшим из святотатств этого мира. В ней заключались неизбежные боль и страдания, грядущие вслед за грехом, но словно половинка магнита, она втягивала его глаза, ум, душу и тело в эту божественную ауру несуществующего золота волос, на лучах которой было написано: «мучение, наслаждение, боль, экстаз, грех, удовлетворение, огонь, благоуханье». И, вытянув перед собой руки, словно слепой, Глеб отдался на волю магнита судьбы, и она, не произнеся ни слова, повернулась ему навстречу. И вдруг сияющая аура вокруг головы её погасла, лицо побелело, как мрамор одной из парковых статуй, а лепестки губ съежились и почернели в сдавленном восклицании. Глеб обернулся, и кровь зашипела у него в ушах. В дверях стояла белобрысая охранница. Она резко хлопнула дверью, и торопливые шаги её застучали в глубине дома.
Александр Исаевич внимательно разглядывал в кабинете Сталина картину «Товарищ Хефрен в Разливе». Товарищ Хефрен в хитоне и в пролетарской кепочке сидел на пеньке возле шалаша из пальмовых листьев и что-то строчил гусиным пером в записной книжке. Ал. Исаевич хорошо помнил, что раньше картина называлась «Троцкий в Разливе», ибо товарищ Бронштейн, выживший после удара топором по голове в Мексике, покаялся во всем и вернулся в Москву, где опытные кремлёвские хирурги вставили ему в череп заместо разрубленной кости золотую пластину с дарственной гравировкой: «Дорогому Лёвчику от преданного Джуга». Лев очень благодарил Самого
— Шта-та я не узнаю Хеопсика сэгодня, а вэд сколька банков в Тифлисе вмэстэ брали, — раздался за спиной голос Самого.
— Да? Это день сегодня такой туманный, — заспешил Ал. Исаевич, нашаривая кнопки в заветном чемоданчике, — Вы в окошко гляньте, а теперь снова на картину… Ах, черт!
Дело в том, что второпях Ал. Исаич нашарил совсем уж последнюю кнопку, и теперь в Разливе возле шалаша в кепочке сидел Адольф Гитлер, которого Сам тоже частенько вспоминал, то ругая, то нахваливая. Обмер Ал. Исаич, но на глазах Самого лики менять остерёгся. Не ровен час.
— Сматры! И он в Разливи бил. А я шта-та запамятовал. Эх! — Тут Сам поделился горчайшей обидой и несбывшейся мечтой:
— Лубил я его, лубил, а он, сабака, сматры, шта надэлал. Аднаво мэна аставил с вами тут. А лубов нэ праходыт, нет, ишо сылнэй. Я к нэму в гости хатэл, с вином, с шашлыком, а он нэ понил шта ли. Отбиватся стал, сам нападал. А у мина то вино и сэчас стоит. Пойдем выпим, Ысаич.
— Не бойся, — тронул Глеб плечо девушки, — я тебя в обиду не дам. Ты теперь моя пре… принцесса. Давай спрячемся сначала, а потом придумаем, что делать дальше, иначе нам не сдобровать, — и он повёл её за собой сквозь бесконечные комнаты всё быстрей и быстрей в подвал к той двери. Она не сопротивлялась и послушно бежала рядом с ним, мгновенно преобразовав знак беды в какую-то новую игру, чуть ли не в забаву. Словно предчувствуя подобный ход развития событий, Глеб заранее продумал путь отступления, и они благополучно проскользнули в подвал под самым носом у процессии девушек с демонтированными унитазами.
— Входи, не бойся, у меня тут и фонарь припрятан, сейчас включу.
Захлопнув за ней дверь и приперев её изнутри железной балкой, стащенной сверху специально на этот случай, он ощутил себя словно в ином измерении. Рядом с ним ожила и существовала наяву его мечта, между враждебным миром и ими двумя существовала хотя бы временная, но преграда. И что дальше? Но разве кто-нибудь из живущих на земле знает, что с ним будет послезавтра?
Подземелье оказалось недлинным. Минут 40–50 шли они по довольно просторной штольне, пока впереди не забрезжил неверный свет отраженных от стен солнечных лучей. Железную решётку, преграждающую выход, Глеб свернул двумя движениями ломика, захваченного с собой в качестве единственного оружия. Они выбрались на волю в густых зарослях орешника, покрывавшего лощину у самого подножия холма, за которым, вероятно, находилась зона «трамбовки» и заградительная цепь охраны.
— Идём, — сказал Глеб, — назад пути нет. Конечно, можешь вернуться, но думаю, эта белобрысая зла не только на меня, и, скорее всего, тебя ослепят, как и меня, и загонят в шахты. Мне точно лучше не возвращаться, ну а ты…
— Я иду с тобой. Мою мать ослепили, когда мне было пять лет, за гораздо меньший проступок. А мне нравится смотреть на солнце, и на этот орешник, и на тебя…
— Тогда идём поскорее и подальше, а по дороге наберём орехов, чтобы не сдохнуть с голоду. Я слышал, что орехи съедобны.