Если ты есть
Шрифт:
Можно было наблюдать за всеми. А можно, наоборот, отключиться. Раствориться. Для этого нужно выпить побольше…
«…Расту, проникаю, всеохватываю, мне уже себя не видно… Освобождение от груза своего „я“ — парящая легкость и всеведение… Обязательно надо записать. Впрочем, что-то подобное уже написано. Сто раз написано. И что за странная напасть — эти духовные дети! Он мой, мой ребенок, есть тьма доказательств, что я его выносила, но кто-то до меня уже родил похожего — и все. Мой, выношенный, не нужен и как бы не существует».
Худой, неврастеничного вида юноша, забившись в угол дивана, противостоял религиозному натиску собеседника. «Нет, нет, — смущенно, но стойко сопротивлялся
— По одному из древних дикарских верований, — значительно произнесла девушка с копной жестких волос, погладив по виску своего соседа, — блеск звезды, в которую переселяется душа после смерти, состоит из блеска глаз съеденных за жизнь людей…
Валера, покачиваясь в такт музыке, добрался до стола и сооружал себе многоярусный бутерброд из всего, что там было: шпротин, яичницы, селедки, сыра «чеддер»… Сооружение рушилось, ломти соскальзывали на скатерть. Он подмигнул ей.
Валера был детский писатель. Крохотные сказки на полстранички: «О жабе, которая смеялась», «О древоточцах», «О рыбьем жире», рассказы, очерки из пионерской жизни… До знакомства с ним Агни сказок не писала, только стихи.
Когда собственных «сказок» набралась целая горстка, Агни показала их Валере. Валера похвалил, даже вспомнил какой-то японский термин, которым можно их обозначить, но тут же забыл об этом и никогда больше к вопросу о ее творчестве не возвращался. Агни обиделась. При случае она вспомнила ему историю с Ахматовой и Гумилевым. Они еще были женаты, и Ахматова только-только стала приобретать известность как поэтесса. Когда кто-нибудь хвалил Гумилеву стихи жены, он с ледяной вежливостью благодарил и добавлял: «О да, моя жена и по канве прекрасно вышивает». Валера обиделся и сказал, что дело не в этом, что просто ему никак не везет на женщин, которые бы понимали, что быть подругой поэта — настоящей подругой! — само по себе очень немало и весьма достойно (видимо, случай Булгакова и Елены Сергеевны — редкое, счастливое исключение), — а все стремятся самовыразиться, нацарапать на стеклах вечности пусть хиленькое, но свое. Агни обиделась еще раз: «Я согласна быть подругой поэта, но Поэта! — с большой буквы», — после чего они не встречались с полмесяца.
Бог создал людей и много всякого прочего помимо них.
Людей он одарил способностью, подобно ему, создавать.
Люди, от нечего делать, придумали много забавных, красивых, вредных и острых игрушек.
Любимая их игрушка называлась «смысл». Они носились с ней всегда и всюду и жить без нее не могли.
Если они случайно теряли ее, принимались верещать и метаться и успокаивались, только когда «смысл» находился.
Бог глядел на все это снисходительно, прищуренным, теплым глазом. Он продолжал улыбаться, даже когда игрушкой по имени «смысл» люди тыкали, словно огромной указкой, в небо или размахивали взад-вперед, разгоняя облака, и торжествующе кричали: «Там никого нет!!!»
Они так радовались и кричали, что чувствовали себя как маленькие сильные боги.
А тех, кто не играл в эту игрушку, кто сидел в уголке, трепетал и молился, Бог вообще не уважал.
Он не любил робких, а любил веселых и наглых.
— Кем бы я ощутил себя в жизненном бульоне? — переспросил Валера. Его окружало три-четыре человека. Его всегда кто-то окружал. Или он прилеплялся к кому-то. — Ну, на мясо я не претендую. Пожалуй, пряности. Придающие всему терпкость и остроту…
Агни прикинула, что бы она ответила на подобный вопрос. Камушек! Такой маленький камушек в кипящем бульоне. Не разваривающийся, несъедобный. Грозящий сломать зуб! Ответ был хороший, но ее никто не спросил, и он вхолостую протанцовывал в голове.
Камушек не желал вариться в хмельном бульоне вечеринки, и уделом его было молчание.
Валеру зацепила за рукав отточенным маникюром очень высокая особа с открытой спиной и плечами. Агни прислушалась: ворох слов в непонятных, диковинных сцеплениях между собой. Одна строчка вырвалась из всех, задержалась в сознании: «Стою столбом, пуская пыль в глаза…» Графоманка? А может, у человека свой, непонятный для окружающих язык, личностный, своекровный?..
Валера слушал, ласково соучаствуя лицом.
Он был совсем чужой, Валера. Похожий на симпатичную голубую, с теплым климатом и экзотическими травами и цветами, чужую плакетку.
Он говорил, что ребенок — лучший вариант человека.
Он говорил, что всех женщин, бывших и будущих, любит, как одну. И что женщина — не человек, не единица, не целое, — а стихия. Подобная стихии воды или воздуха.
Он остерегался рассказывать ей сюжеты ненапечатанных сказок и повестей, ибо не раз приятели-литераторы крали у него образы. «Удачно найденный символ-образ — это больше, чем мысль».
Он дружил с лесбиянками. «Очень красиво у них это все получается — нежные, гибкие тела, тонко чувствующие малейший нюанс партнера».
Любил проституток. «Отличные товарищи, между прочим. Простые, открытые, щедрые».
Был религиозен. Его бог — радужный, аморфный, невнятный для него самого — не вмещался в понятия и слова. «Стоит только открыть учебник биологии, чтобы убедиться — Бог есть. Стоит только рассмотреть бабочку…»
Насчет Бога Агни, конечно, пыталась с ним спорить. Она оканчивала в этом году Антропологический лицей и могла бы подробным образом рассказать ему — и как устроена человеческая мозговая машинка, и с какой стати в обезьяне когда-то проклюнулись мышление и речь, и что есть самосознание… Но Валера, не кончавший вообще ничего, кроме средней школы, не желал ее слушать.
Он говорил, что если он и чудо, то не больше, чем какая-нибудь улитка или камень. Камень — он не меньше, не менее удивителен, чем человек.
От своего пантеизма он казался растворенным во всем, расплывчатым. Он был похож на водоросли, пушистые, ярко-зеленые, когда их перебирает поток воды.
Позвоночник слепил мне Создатель после долгих раздумий.
— А может, не нужно? — колебался он. — Зачем он тебе? Был бы ты аморфным, скользким, мягким — сколько преимуществ, только представь:
Захотелось кому-то плеснуть тебя в стенку — хлясть! А ты жив.
Захотелось кому-то поиграться с тобой, схватил, ладонь чуть покрепче стиснул — чтомп! А ты жив.
Захотелось кому-то…
Перечислял он долго. Правда, в это время лепил, время даром не шло.
— А ну как голову подымать станешь? — беспокоился он.
— А ну как загинешь, не успев размножиться, от ломкости структуры своей?
— А ну как…
Правда, в это время шлифовал. Почесывал дрожащие от экстаза пальцы.
— Э-эх… чувствую, намудрю я на свою голову…
Глаза его разгорались, разгорались, и… разгорелись, наконец. Не погасить!
Агни устала от своего молчания.
Но от окружающих ее слов устала еще больше, Слова, слова, слова… Шуршание. Треск голосовых связок. Пена. Странно, но такое отношение к словам возникло у нее совсем недавно: когда она стала ходить со своими стихами по литобъединениям и прилитературным компаниям, когда вокруг нее зазвучала самодельная поэзия, филологические обильные споры… Агни ощутила вдруг, что выносить может теперь слова либо горячие, либо новые. И только. Горячие — когда человек живет на пределе и захлестывает своей жизнью, бешенством ли, любовью, удивлением… Или новые. Но это — такая редкость. Такие редкие, свежие, блистающие капли бытия.