Если ты есть
Шрифт:
Никогда прежде Агни не видела, чтобы так останавливалась жизнь в лице. «Скажи, что ты пошутила! Скажи, что этого не было?!» Она помертвела внутренне следом за ним, но перевела дыхание и упрямо сказала: «Это было». Она набрала воздуху, чтобы объяснить ему, что физическая измена — не измена, потому что она думала о нем и жила им, то была лишь мизерная плата за поддержку, за живое участие, а вот то, что он ушел, оставив ее в таком состоянии, это… Но его уже не было возле нее.
Он пропал.
Ей сказали только на следующий день.
Он пытался повеситься в сарае, где хранились лодочные моторы и весла. Его вовремя вытащили. Для жизни ничего страшного нет, но что-то нарушилось с шейными позвонками.
Больница была на другом
В больницу ее не пустили. Напрасно она дежурила в вестибюле обшарпанного, беленого одноэтажного домика. Ее не пускали, потому что он не хотел ее видеть.
Его друзья купили ей билет в родной город. Она разорвала его в их присутствии. Продолжала сторожить у больницы. С ней почти никто не разговаривал.
В конце концов Алферов улетел с остатками своей партии прямо из больницы домой. Она так и не видела его. Друзья, по его просьбе, сделали так, что они не встретились.
Она позвонила ему в городе. Спросила, что с его позвонками, сможет ли он ходить и работать, как прежде? Спросила, может ли она его видеть, хотя бы издали, хотя бы раз в год? Он сказал только одну фразу: «Я хочу все поскорее забыть».
…С закрытыми глазами лицо младенца теряло таинственность, мистическую отрешенность. Когда он спал — спало в нем все. Все… Не было уже неуклюжего астрального посланца, пытающегося выговорить, предречь, — только бледная, закованная в сон, хранящая себя крепко-крепко, бережно, завязь протоплазмы.
Агни осторожно поднялась с гамака, перенесла его в дом; прохладный, сыроватый, уложила в угол кровати. Закрепила над лицом кусок марли от комаров и мух.
Если б можно было найти подобную этой марле завесу от памяти…
И спать, спать, спать — так же крепко, так же бездумно, безбольно, бесчувственно, — как младенец. Только гораздо дольше, чем он. Долго-долго. Всегда.
— В этом есть торжество, лихость, радость и наглость, — сказал молодой турист, наблюдая, как смуглые юноши бросаются с тридцатиметровой скалы в море.
Их впалые животы, пролетая по касательной солнца, вспыхивали коротким блеском.
— И им ведь никто не платит за это, — заметил второй, наводя бинокль на гибкие тела, балансирующие на перекинутом через пропасть канате.
— А ведь если они сорвутся, что промелькнет в их мозгу за полсекунды до смерти? «Ради чего? Зачем?» — сказал третий, опустив глаза в землю и чертя на песке палкой. У него были слабые нервы, и он не мог смотреть на такое.
— Пижоны, — коротко бросил четвертый. Добавил: — Лишь бы выделиться. Любым способом. Даже таким. — Он кивнул на бледного человека, выстрелившего себе под лопатку и наблюдающего, как пузырится кровь на входе и выходе сквозной раны,
— Он скоро умрет, — сказал первый, — но зато ветер свистит в его теле. Он словно нанизан на прохладную и легкую шпагу ветра.
— И шпагу боли, — добавил второй.
— И когда, о Господи, переведется племя этих головорезов, самоубийц, позеров? — прокричал третий, размазывая по лицу слабые слезы.
— Пижоны, — пробурчал четвертый, брезгливо наблюдая, как смеются те, у кого пуля пролетела над самой головой, вырвав клок волос или зацепив кончик уха.
И как еще сильнее смеются получившие пулю точно в цель — в грудь или голову. И делают вид, что давно ее ждали, кривясь будто бы от боли, а на самом деле — иронично и ласково.
— В этом есть торжество, лихость, радость и наглость, — проговорил первый настойчиво и стряхнул с ботинка налипшие крошки пыли.
— Но ведь они мало живут, — сказал второй слегка удивленно.
«Кстати, — думала Агни, — что оно есть такое — это святое вдохновение? Размножение духа?.. Инстинкт размножения духа (если можно его обозвать так) — подспудная, крепкая сила — заставляет писать, мучиться, нервно грызть карандаш, рассыпать семена души своей как можно дальше по свету… И они скачут — рассказы, стихи, сказки, — духовные детишки, гармоничные и кособокие, любимые и проходные, разбегаются, разлетаются во все стороны, множась и множась, заселяя собой мир…»
Впрочем, «множась» и «заселяя», — это не про нее. Кто знает ее стихи? Несколько человек из литобъединения, да пара друзей, да бывший муж.
«Духовные дети… Дети? Значит, я им мать, я их вынашиваю, а отец кто? Отцов — неисчислимое множество: будоражащие, грубые запахи весны, удар под вздох, „Пинк Флойд“ под закрытыми веками, белизна одиночества, ссора с родителями… Но главное, главное, конечно, — расцвеченное рабство романов, „любвей“, их болимая адская музыка…»
Огромная квадратная комната в сизом сигаретном дыму, кожаных креслах, картинах и канделябрах. Хозяйка дома — художница в шелковом халате с иероглифом на спине, неторопливо фланирует от одной группки гостей к другой.
На стене и дверях много мужских портретов. Маслом, карандашом, пастелью — серьезные и смешные. Она говорила, что, влюбившись в кого-то, тут же принимается его рисовать. А иногда — сначала рисует, а после по этому признаку определяет, что влюблена. В числе прочих портрет Валеры, ласковая карикатура: голая, по-турецки скорченная фигура с лицом блаженным и удивленно-бессмысленным. И между большим и указательным пальцами ноги произрастает ромашка.
Прямо на ковре, опершись спиной о чьи-то ноги, сидит сутулая девушка. Очень коротко стриженная. Ножкой бокала чертит концентрические круги, Волосы она пожертвовала подруге, хозяйке дома. Ею была обещана прекрасная картина: завеса настоящих волос на холсте, а под ними — одухотворенное женское лицо…
— …Из тех, кто меня не любит, я делаю игрушки, — сказала девушка с густой жесткой копной на голове. Она расстегнула две верхние пуговицы джинсового комбинезона и поменяла скрещенные одна на другой ноги.
— А кто тебя не любит? — безучастно-вежливо откликнулся сидящий рядом — непрестанно помаргивающий, белобрысый.
Девушка кивнула на длинного бородача в кожаной куртке.
— Раз он танцует с… этой. И теперь он, знаешь, кто? Веселая желтая такая обезьянка на ниточке. Из тех, что вешают над ветровым стеклом.
Сосед надул щеки и оценивающе осмотрел сомнамбулически плывущего в танце мужчину.
— Томно они танцуют, правда? — спросила девушка. — Томно, развязно и… ласково.
— Ты бы хотела, чтобы они танцевали сурово?
— Я бы хотела… — она прищурилась, размышляя. — Действительно, чего бы я хотела? Наверное, чтобы он развинтился окончательно, распался по всем своим шарнирам и винтикам. А она чтобы подбирала их с полу, роняя, не в силах собрать…
Агни сидела на диване между моргающим белобрысым и оживленно спорящими молодыми людьми. Поглаживала ладонью стакан с сухим вином. Она не умела вовлекаться в незнакомую компанию и всюду, где собиралось больше трех человек, оставалась сторонним наблюдателем, чужой. Неслышной девушкой с угрюмым взглядом, потягивающей маленькими глотками вино,