Если ты есть
Шрифт:
Увлекательно было не только пленять, но и заводить врагов, недоброжелательных и угрюмых. Враг — человек, привязанный к тебе обратной связью. Чужое неравнодушие, пусть и с отрицательным знаком, возбуждает и греет.
Великую отдушину предоставляла чувственность, ненасытимая, неиссякаемая. Несложная цепь операций, изощренных или сведенных к минимуму, приводящих к одному и тому же концу. Несколько оранжевых сжатых секунд, растворяющих молниеносно все оболочки — между душой и телом, телом и космосом, богом и богом…
Все было можно, потому что времени не существовало.
А
Разве что петь по утрам, стоя на носу корабля и вытянув вперед подбородок, чтобы ветер давил на лицо и голос словно вел корабль за собою. Но число песен ограниченно, и не из чего было выдумывать новые.
Все было можно, но за всем этим, за внешней наполненностью и жизнью сквозила растерянная безнадежность. Приступы плавной и тонкой, как вой, тоски подступали все чаще. Ни одно из занятий не шло в сравнение с вечностью, возложенной на их облупившиеся от солнца плечи. Ни одно нельзя было поставить с ней вровень, только тоска, кажется, приближалась к ней по силе.
…«А не вернуться ли нам опять друг к другу?» — он отвернулся от переливов и плеска воды за бортом и повернулся к ней.
Сто лет они уже плавали, или сколько там лет… и лицо его, и рука, и загорелый изгиб шеи были так же привычны и неизменны, как скрип снастей, блики солнца на волнах и теплые светлые доски палубы под ногами. Он протянул руку, и вылинявшая футболка была почти одного цвета с ресницами, и кожа шелушилась на обтянутых скулах. Серые, опаленные светом глаза были самым глубоким, сущим и соленым в его лице.
…можно прикрыть веки, чтобы не видеть его глаз, и знать только, что они есть, и целовать… живое тепло, струящееся из-под прижмуренных век, и соленое, и непостижимо родное… уводящее напрочь, насовсем, щемяще…
«Моя последняя мысль будет — о тебе».
Что они знали, те, остальные, они даже не обернулись, и сплетенные руки для них означали всего лишь очередную смену партнеров, слабо и псевдо разнообразящую вечную монотонность. Для них не было выхода.
Остальные не видели выхода, в который под видимостью привычной эротической игры они уходили. И они ушли совсем далеко и стали, верно, для остальных подобны двум сумасшедшим.
Ибо всегда сумасшедшими кажутся нашедшие истинное и вечное, и смешной и бессмысленной кажется их поглощенность.
Непрерывное взволнованное ощущение друг друга пронизывало маленький круглый корабль от кормы к носу и от борта к борту, и странно было, что другие его не чувствовали, а если и чувствовали, то не подавали вида, лишь иногда озабоченно ежились, И маленькая заноза, впившаяся ему в ногу, потому что светлых и гладких досок палубы приятно было касаться босыми ступнями, надрывала ей сердце, оставляя ноющую, недоуменную рану, и чтобы залечить эту рану, нужно было вытащить эту занозу как можно нежнее и осторожнее, и губами утишить, заглушить его боль, хотя он улыбался и говорил, что боли не было.
Гроб защищает нас ото всего. Деревянные, жесткие его ладони держат надежно, вечно, не подпуская ни тоненьких струек страха, ни щупальцев боли. Но лишенные смерти должны носиться по водам, беззащитные, словно моллюски, выброшенные из раковин. И скрип корабля под ногами, и ветер, гнавший вперед, и звезды, вздрагивающие по ночам, кроткие и немые, — не могли быть защитой.
И они были беззащитны, как все, пока не взошло это новое и не заполнило собой, не растворило в себе такие малые, мучающие вещи, как тревога, уныние и тоскливый ужас.
От волос его, сухих и спутанных, не было укрытия, прибежища и темноты. Когда они были раздельны, не касались друг друга, когда куцее пространство корабля раскидывало их, дрожь оживала в душе от мысли, что через секунду можно обрести друг друга и — не размыкать объятий. А если разомкнуть и отпустить на волю, можно смотреть — оторваться, смеясь, и смотреть — как ходит, говорит, улыбается… и вещи, которых он касается, на которые дышит, и люди, с которыми говорит, делаются особенными и родными.
«Моя последняя мысль будет — о тебе».
Кто из них первым произнес эту фразу, кто повторил ее, и сколько раз она безмолвно качалась от нее к нему и обратно… пока смысл ее, великое освобождающее значение не дошло до них, не обрушилось и не освободило.
«Последняя мысль» — значит, бессмертия все-таки нет, значит, эта кара снята с них за то, что нечто, равное вечности, они обрели, нашли или создали сами — бог его знает…
В Антропологическом лицее в кабинете анатомии стоял заспиртованный кот. Он вывернулся наизнанку, презрительно сморщившись, апатично отдавая на всеобщее обозрение синие и розовые внутренности. Кот этот казался Агни символом царивших в лицее отношений. Культ знания, ничего потаенного и святого, всеобщая неукротимая любознательность.
Народ здесь учился сложный, рефлексивный и чрезмерно умный. Средний балл интеллекта по Векслеру был самым высоким среди всех вузов города. Студенческие капустники, пьянки, веселая, дурашливая атмосфера были не в чести. Зато любили психологические игры, публичные дотошные самокопания. Обожали ставить друг другу диагнозы. Открыв справочник по психиатрии, в описании симптомов радостно обнаруживали своих сокурсников: «взрывчатый психопат» — Юра, «демонстративный психопат» — Ирочка, «шизофреник» — Аркадий, «имбецил» — Валера… Учились здесь и с настоящими диагнозами, но их, как правило, афишировали меньше.
На первом курсе, сразу после поступления, их прогоняли через батарею тестов. Измерялось все: от 1 1 — блочного теста на интеллект (кто набирал больше 130 баллов, попадал в категорию «гениев по Векслеру» и обрастал неподдельным авторитетом), до отпечатков ладоней и толщины жировой складки на пояснице. На каждого хранился внушительный банк данных, обсчитанных на ЭВМ, и это наполняло гордостью: личность, которую столь многосторонне осматривают, ощупывают, взвешивают, не может не обрести весомость и значимость в собственных глазах.