Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
И нотабене напоследок. По известным обстоятельствам несколько поколений отечественных литераторов, во всяком случае какая-то их часть была отлучена от печатного станка. Проблема “писатель и профессиональный наем” отпадала сама собой. Долгое культурное изгойство вдобавок ко всем своим очевидным изъянам имело еще одно вредное следствие – необязательность для писателей-отщепенцев трудовой дисциплины: есть настроение – пишешь, нет – нет; кому какая разница, раз все равно “в стол”. Сама ситуация расхолаживала. Люди не от хорошей жизни пребывали в положении дилетантов-бессребреников, пописывающих бар. На первый взгляд такое положение вещей совсем не плохо и отвечает расхожим представлениям о вольном художнике, но, если вдуматься, – как-то чересчур. Если вдуматься, вся эта издательская
Закроешь книгу, закуришь, пройдешься туда-сюда по квартире – как хорошо и человечно, просто нет слов! Вернее, есть, вот они. Какая странная все-таки штука жизнь. Одновременно страшно короткая и на удивление длинная. И сколько в ней (я, надеюсь, все успевают за мной записывать?) и хорошего и огорчительного. Точка. И как это все у этого Льва Рубинштейна славно, складно и просто получилось! Практически на пустом месте, из ничего! Что значит “как”?! На то и талант! Восклицательный знак.
2007
Принципиальный раблезианец Памяти Петра Вайля
Мы мельком познакомились в 90-м году в Америке. Спустя какое-то время он прислал мне в Москву приветливое письмо, я ответил, и мы стали друзьями на двадцать без малого лет.
Окружающие люди, как мне кажется, делились для Петра Вайля на его любимцев – и всех остальных, середины не было. Мне повезло: я попал в число этих баловней, и на меня за годы дружбы свалилась целая бездна всякого рода благодеяний – сердечной заботы, точности, тонкости, внимательных подарков, увлекательных путешествий, сногсшибательной жратвы, серьезных разговоров и замечательного глумливого трепа.
Вайль очень хотел казаться олицетворением жизнелюбия, чуть ли не раблезианства.
– Петя не совсем тот, за кого себя выдает, – сказала моя наблюдательная жена после нашего очередного свидания с ним.
– ?
– Обрати внимание на его руки. Действительно: у этого корпулентного, седого, вальяжно-артистичного космополита, гурмана и весельчака были абсолютно “декадентские”, изящные и беспокойные кисти рук. Когда я обвыкся с феерией его общения, мне иногда случалось, чуть ли не в самый разгар смачного вайлевского словоизвержения, уловить в его взгляде мгновенное выражение мертвенной печали. И хоть бы одна за столько лет жалоба на упадок духа или просто недомогание! В конце концов, он был больным человеком… Но о серьезнейшем его недуге я узнал от него впервые накануне собственной операции, чтобы, как я понимаю, мне не поддаться эгоизму болезни и не чувствовать себя самым несчастным и одиноким на этом свете. Наша с ним дружба была почти безоблачна, но однажды он вспылил не на шутку: памятуя о том, что Петр недавно выписался из больницы, я попробовал вырвать у него тяжелый чемодан – да еще в виду целого “цветника” провинциальных красоток!
Раз и навсегда из принципа освоив роль неунывающего раблезианца, он безукоризненно сыграл ее до конца. Вот первый смысл слов, вынесенных мной в заголовок этого сбивчивого некролога. Но есть и второй. Раблезианство, жовиальность как-то сами собой предполагают ослабление нравственной составляющей человека: нравственность, по расхожим представлениям, аскетична. Но при мне Петр Вайль спокойно объяснил нашему общему знакомому, почему не подаст ему руки (тот опубликовал злобную чушь в адрес попавшего в беду Андрея Бабицкого, коллеги Петра).
Подытожу: если человек расшибается в лепешку ради тех, кто ему дорог, находит в себе решимость окоротить клевету, а о собственных невзгодах помалкивает, речь идет об очень хорошем, даже редкостном человеке.
* * *
Некогда чета Вайлей – Петя и Эля – показывали нам с женой Италию. Жили в дешевых отелях, гуляли до изнеможения, перекусывали на ходу. Тогда в Риме мы набрели на невзрачную, величиной с большую московскую квартиру, площадь с облупленной колонной не по центру. Чем-то мне это место глянулось, видимо – своей “невзрачностью”, которая впечатляла сильней апробированных итальянских красот. Через год или два Петр прислал мне фотографию “моей” площади – Piazza de Massimi , она и сейчас у меня за стеклом книжного шкафа. И разумеется, двенадцать лет спустя, нынешним августом, в Риме под проливным дождем, только-только я с острой грустью вспомнил Вайля – ноги сами вынесли меня на эту пьяццу. Теперь-то я ее при случае мигом найду: она, как оказалось, вплотную примыкает к знаменитой Piazza Navona…
Два года назад, готовя двухтомник прозы и стихов к печати, я обратил внимание на анекдотически-сентиментальную симметрию посвящений в обеих книжках и заменил “Петра Вайля” инициалами. Если когда-нибудь предложат переиздание, восстановлю как было: пусть это имя украшает и мои писания тоже…
2009
Виновник торжества
Несколько лет назад я чуть ли не с первого прочтения запомнил наизусть одно стихотворение Евгения Рейна, хотя ни до, ни после за мной таких чудес не водилось. Вот оно:
Жизнь прошла, и я тебя увидел
в шелковой косынке у метро.
Прежде – ненасытный погубитель,
а теперь – уже совсем никто.
Все-таки узнала и признала,
сели на бульварную скамью,
ничего о прошлом не сказала
и вину не вспомнила мою.
И когда в подземном переходе
затерялся шелковый лоскут,
я подумал о такой свободе,
о которой песенки поют.
Эти прекрасные двенадцать строк навсегда вошли в мою память: неоднократно я читал их себе и другим. Сравнительно недавно я обратил внимание, что здесь в общих чертах воссоздан миф об Орфее и Эвридике: поэт, молчаливая, как тень, женщина, подземелье, у дверей которого происходит безмолвное свидание и куда женщина в конце концов устремляется, оставляя героя один на один с его отчаянной свободой… Сделав это маленькое открытие, я все собирался спросить автора, невольно у него получилась параллель с мифом или намеренно, – сегодня спрошу, если снова не забуду. Но, что бы ни ответил мне Евгений Рейн, дело сделано – лирический шедевр есть, причем исключительно благодаря счастливо найденной и существующей лишь в единственном числе пропорции личного опыта и опыта культуры. Будь в этом стихотворении чуть больше сугубо личного переживания, мы бы немного свысока похвалили эти строфы за искренность, а перевес культурного багажа заставил бы нас вежливо скучать. Но у Рейна вышло идеальное соотношение.
* * *
В целом пафос лирики Рейна, где крайнее жизнелюбие время от времени не поднимает глаз от сознания собственной вины и перемежается максималистским требованием оправдания и смысла, приводит на память речи Ивана Карамазова, который тоже признавался, что разуверься он “в порядке вещей, убедись даже, что все напротив беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос”, порази его “хоть все ужасы человеческого разочарования, – а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!”.