Эссеистика
Шрифт:
Я знаю здесь каждого, его привычки, его кошек, собак. Я брожу, обмениваясь при встрече улыбками и вопросами «как дела?». Я ем в маленьких подвальчиках, куда попадают, спустившись на четыре ступеньки. Я встречаю здесь друзей и призрак Жироду, который приходил со стороны, но был тут свой. Из окна я болтаю с Колетт — она идет по саду: трость, шейный платок, плоская фетровая шляпа, из-под которой виден красивый глаз, босые ноги в сандалиях.
Мне бы не хотелось расставаться с этой комнатой, и все же придется. Меня гонит беспощадный ветер. В какой бы солнечный край ни занесла меня судьба, я буду скучать по этому полумраку. Буду скучать по театральному свечению,
По утрам двери этой ограды распахиваются в переулки, перекрестки, своды колоннады, фонари, мансарды, перспективы русских площадей и римских городов, подвалы, лавочки, где вы найдете марки, книги о бичевании и ордена Почетного легиона. Под деревьями идет игра в шары. Именно здесь покатились в канавы головы, заменившие шары в известной народной игре, именно здесь, потрясая, точно кулаками, своими кровавыми трофеями, шли толпы разбушевавшегося сброда и поднимали их к небу, стиснутому со всех сторон каменными стенами.
Об умении властвовать собой
Мы не можем переезжать с места на место, чего-нибудь не теряя, не можем таскать за собой весь наш скарб, менять работу в одну минуту, когда нам вздумается. Душа медлительна в перемещениях, и если мы куда-нибудь переезжаем, она не сразу следует за телом. Ошибаются те, кто считает себя легким на подъем: они не могут собрать воедино душу и тело, потому что душа догоняет их в тот момент, когда они снова уезжают, и она вынуждена тут же пускаться вдогонку. Если это продолжается долго, то они лишь думают, что существуют, а на самом деле их уже нет.
Так же трудно переходить от одной работы к другой, потому что законченное произведение продолжает жить в нас и для новой работы место еще не готово. Что касается путешествий, тут надо подождать, пока душа и тело воссоединятся, и не доверять видимости, которая может ввести в заблуждение только тех, кто плохо нас знает.
Когда это касается произведений, необходимо выждать какое-то время и дать возможность телу освободиться от остаточного пара, который сохраняется иногда довольно долго.
Этим же опасны фильмы — например, тот, который я только что снял, — потому что невозможно определить, где кончается их гипноз. Даже когда фильм, опустошив нас, от нас отделяется и начинает жить самостоятельной жизнью, более далекой, чем жизнь звезд, наш механизм все еще подвластен его законам, все еще хранит на себе его частицы.
Я сбежал из дома, откуда меня выжили дверные и телефонные звонки. Живу сейчас в деревне; вокруг, вместо моего домашнего беспорядка, — тишь, птицы, зелень и цветы. Но не могу похвастаться, что я здесь уже целиком и что чувствую себя свободным. Только ничтожная часть меня может этим воспользоваться. Мало того, что мне пришлось, ради того, чтобы вырваться из тюрьмы на свежий воздух, преодолевать в себе сопротивление, точно речь шла об обратном (все-таки наши привычки, какими бы они ни были, крепко нас держат), так еще, когда одна моя половина решила сбежать, другая непременно хотела остаться. Вот и приходится терпеливо ждать, пока наконец я сам себя не догоню. По моему разумению, требуется месяц, чтобы после работы или путешествия вновь обрести власть над собой. До этого момента душа находится в прострации. Мне едва хватает себя, чтобы бродить по саду, созерцать непостижимую сущность цветов и припоминать всякие истории, вроде той, которую рассказал Гез де Бальзак{90}: один норвежский крестьянин, никогда в жизни не видевший роз, изумился, что кустарник может так пылать.
Все эти картины проходят сквозь меня, не оставляя следа. Они проникают в меня, затем уходят, а я ем ложусь в кровать и засыпаю.
Всякий раз, впадая в это промежуточное состояние, я начинаю думать, а не является ли оно окончательным. Я так переживаю, что только усугубляю пустоту и убеждаю себя, что она не заполнится никогда. Тут бы очень пригодились упражнения. Целый комплекс упражнений, чтобы разбудить механизм который все еще в рабочем состоянии, но просто ленится. Только я ни за что на это не решусь. Это такая же головоломка, как животный и растительный мир, семя или яйцо.
Так что я сейчас где-то между двумя ритмами, вне равновесия, с искалеченной душой и колченогим рассудком. Горе тому, кто вздумает взбунтоваться. Малейшая попытка выйти из этого состояния только навредит. И не говорите, что все это неважно, что если запуск механизма не получится, можно все исправить. Ничто нельзя исправить, ни уничтожить из того, что сделано. Даже если вы все сожжете и останется один пепел.
Потому что если наши работы, взятые каждая в отдельности, дают нам иллюзию свободы, то совокупность сделанного эту свободу опровергает. Именно совокупность обретает неизбежную форму, она подобна растению, производящему на свет цветок.
Вот почему я говорил о «непостижимой сущности», сходной у человека (все же это в нем есть) и у растения. Человек, который ее в себе носит, — кроме тех случаев, когда он все пугает умышленно, — хочешь — не хочешь, обязан быть в некотором смысле абсурдным и свободным от горделивой жажды цветения.
Такой у меня способ ждать, и моя тревога мне самому отвратительна, ведь маловероятно, чтобы растения задавались вопросами, которые бы их мучили и от которых бы они чахли.
Что делать с этим страхом пустоты? Он тянет из меня соки. Надо все это забыть. Я пытаюсь. Я дошел до того, что читаю детские книжки. Я избегаю контактов, которые дали бы мне почувствовать бег времени. Веду растительное существование. Разговариваю с собаками.
Ощущение в себе таких тайн не способствует возникновению чувства комфорта. Этот дискомфорт, связанное с ним беспокойство и, как следствие, крайняя усталость не заканчиваются вместе с работой. Сразу же начинается новая пытка, не менее тяжкая, — пытка пустыней, ее миражами и другими коварными фантасмагориями, являющимися плодом жажды и отражений. Все это длится, пока новая искра не оживит наш механизм, не использует его для своих целей, не приведет его в движение со всей силой своего остервенелого эгоизма и полнейшего равнодушия к нашей боли.
Поди разберись, что тут к чему. Ну разорвем мы эту цепочку. Какую иную передышку можем мы себе представить, кроме смерти в самом конце.
Я вовсе не жалуюсь. Эту каторгу я принимаю. Наверное, она до такой степени мне нужна, что кончись она — я придумал бы ее снова.
Вот уже год, как я болею. Похоже, что, видя меня в никудышном состоянии, болезнь уже меньше старается мне навредить. Я нужен ей весь, ей нужно мое внимание. Что могут врачи? Что знают они о клетках, безразличных к человеку, из них состоящему? Клетки думают, не обращая внимания на то, что я делаю, но они по-своему фиксируют мои поступки, доказывая наличие у себя психологии.