Эссеистика
Шрифт:
Если я рассказываю эту историю, в которой вроде бы сыграл такую красивую роль, то лишь затем, чтобы показать на живом примере, как все эти происходящие в нас самовычисления в конце концов побеждают арифметику. Поэзия — это те же цифры, алгебра, геометрия, вычисления и доказательства. С той только разницей, что их не видно.
Единственные доказательства, которые могут представить поэты, — это те, что привожу я. Бухгалтерия усматривает тут какую-то дьявольскую хитрость. Инквизиция заставила бы их дорого заплатить за это.
Длинное произведение может оказаться совсем не длинным. Маленькое может оказаться большим, великим. Меры, их определяющие, отмеряются внутри нас. «Адольф»{50} — великая книга. При этом Пруст краток.
У Марселя
Эту черную халифскую бородку Пруст надевал и снимал так же часто, как те чудаки из провинции, что подражают государственным деятелям или дирижерам. Мы знали его с бородой, но видели и без нее, каким представил его Жак-Эмиль Бланш: с орхидеей в петлице и яйцевидным лицом.
Однажды в присутствии моего секретаря, плохо знавшего и самого автора, и его произведения, говорили о Марселе Прусте. «Ваш Пруст, — сказал он вдруг, — напоминает мне брата узницы Пуатье»{51}. Удивительные слова. Они приоткрывают дверь в квартиру на бульваре Османн. Мы вдруг увидели этого брата с огромными блуждающими глазами, с жандармскими усищами, в жестком воротничке и котелке; он входит к своей сестре и провозглашает голосом людоеда, что составляет часть церемониала: «Ох-хо-хо! Дела идут хуже некуда». Должно быть, именно эту фразу, повторенную неоднократно, несчастная дева переделала по прихоти своей фантазии, и она из «de mal en pis» (из плохого в худшее) превратилась в «Малампиа». Как не вспомнить при этом о «доброй славной дремучей глуши» и о «милой уютной пещерке» в наглухо закрытой комнате, где, лежа одетый на своей кровати, в воротничке, галстуке и перчатках, нас принимал Марсель Пруст. Панически страшась малейшего запаха, движения воздуха, приоткрытого окна, солнечного луча, он спрашивал меня: «Дорогой Жан, вы не держали руку дамы, которая касалась бы розы?» — «Нет, Марсель». — «Вы уверены?» И полувсерьез, полушутливо он объяснял мне, что одной фразы из «Пеллеаса»{52} — той, где над морем пробежал ветерок, — было довольно, чтобы вызвать у него приступ астмы.
Неподвижно лежа наискосок, но не среди устричных раковин, подобно узнице, а в саркофаге с обломками душ, пейзажей и всего того, что не нашло применения в Бальбеке, Комбре, Мезеглизе{53}, в графине де Шевинье{54}, графе Греффюле{55}, Хаасе{56} и Робере де Монтескью{57} — он был таким, каким мы увидели его позже, в последний раз: бренное тело, по левую руку от которого, в тетрадях, живут собственной жизнью произведения — как наручные часы продолжают жить на теле погибшего солдата. Лежа так, Марсель Пруст еженощно читал нам «По направлению к Свану».
К тлетворному беспорядку комнаты эти сеансы добавляли хаотическое нагромождение перспектив. Пруст начинал читать с любого места, пугал страницы, нагромождал одно на другое, возвращался к началу, прерывался, чтобы пояснить, что приветственный поклон из первой главы станет понятным в последнем томе, и прыскал со смеха, прикрывшись рукой в перчатке, расплескивая смех по бороде и щекам. «Какая глупость, — повторял он. — Нет, я не буду больше читать. Это такая глупость». Его голос превращался в еле слышный
Не ждите, что я последую за Прустом в его ночных странствиях и стану о них рассказывать. Знайте, что происходили они в наемном экипаже мужа Селесты Альбаре{58}, прямо-таки полуночном фиакре Фантомаса. Возвращаясь на рассвете с этих прогулок, кутаясь в шубу с торчащей из кармана бутылкой «Эвиана», мертвенно-бледный, с бурыми кругами под глазами и черной челкой, свисающей на лоб, с расстегнутой пуговицей на одном из ботинков и котелком в руке — вылитый призрак Захер-Мазоха{59}, — Пруст привозил с собой цифры и расчеты, которые давали ему возможность построить у себя в комнате собор или вырастить шиповник.
Среди бела дня фиакр Альбаре имел весьма зловещий вид. Дневные выезды Пруста случались один-два раза в год. Однажды мы поехали вместе. Сначала мы отправились к мадам Эйен повидать Гюстава Моро{60} и его жену, а затем в Лувр — поглядеть «Святого Себастьяна» кисти Мантеньи и «Турецкую баню» Энгра.
Вернемся к мерам. Я так долго задержался на Прусте, потому что он великолепно иллюстрирует мою теорию. На что похожи его рукописи, эти исписанные тетрадные листы, которые все члены «Нувель Ревю Франсез»{61} на улице Мадам реставрировали, разрезали, склеивали и тщились расшифровать? Как явствует из глагола «расшифровать», на цифры.
Складывая, умножая и деля во времени и пространстве, Пруст заканчивает свое произведение очень просто: проверкой с помощью девятки. Он находит изначальные данные своих вычислений. Этим-то он мне и близок.
Его интриги утратили свой шарм, Вердюрены — свою комичность, Шарлюс — трагизм, герцогини — репутацию мадам де Мофриньёз и мадам д’Эспар. Но цифровые построения остались в целости. Лишенные сюжета, они путаются. Становятся самим произведением. Это постамент, на котором не видно памятника.
Сван, Одетта, Жильберта, Альбертина, Ориана, Вентёй, Эльстир, Франсуаза, мадам де Вильпаризи, Шарлюс, Неаполитанская королева, Вердюрены, Коттар, Морель, Рашель, Сен-Лу, Берма{62} — что надо от меня всем этим марионеткам? Я трогаю соединяющий их каркас, шарниры их встреч, изысканное кружево их траекторий. Меня больше поражает сплетение частей этого организма, нежели сплетение чувств; извивы прожилок — скорее, чем плоть. Я гляжу глазами плотника на эшафот короля. Доски мне интереснее казни.
О домах с привидениями
Не всяк хозяин в своем дому. Это так же стихийно, как пожар или ураган. Бывали периоды, когда мой дом меня не принимал. Он отказывался мне помогать. Его стены ничего в себя не вбирали. Им не хватало огромных всполохов пламени, муаровых отблесков воды. Чем сильнее дом меня выталкивал, тем меньше его во мне оставалось. Это отсутствие обмена порождало одноплановость. Ни в доме, ни во мне самом не оставалось места для западни. Нет западни — нет и дичи. Тоска, а не жизнь. Мои друзья это чувствовали. И тоже отодвигались, как стены. Я долго ждал, пока между мной и домом восстановится обмен флюидами, пока наши флюиды не вступят между собой в противоречивое единство, не соединятся в огнеопасную смесь, греющую и озаряющую места, где мы живем. Наши жилища на нас похожи, они возвращают нам то, что мы в них вложили. Это говорящее эхо вынуждает нас к диалогу.