Эссеистика
Шрифт:
О дружбе
Князь де Полиньяк говаривал: «Честно признаться, я не люблю людей». Тем не менее, когда жена спрашивала: «Почему вы мрачны?», — он отвечал: «Я люблю и любим», — а потом добавлял: «Увы! Речь идет о разных людях». Он не скрывал, что одинок. Я же люблю других и существую только ради них. Без них все мои труды напрасны. Без них мой огонь потухнет. Без них я призрак. Расставшись с друзьями, я ищу их тень.
Бывает, вместо друзей я нахожу глупость, невежество. Меня сбивает с толку малейшая благожелательность. Что же сделать, чтобы меня услышали? Окружающие не понимают, что я им говорю. Значит, надо найти способ, чтобы услышали и поняли. Может, я чересчур тороплюсь? Может, что-то выпадает из сказанного, как синкопа? Или буквы в моих словах недостаточно крупны? Я ищу. Наконец нахожу. Наконец говорю. Меня слушают. Все это не ради упражнения. Мне нравится общаться.
Где-то я сказал, что
Другое дело — раздавать указания, когда их просят. Но в этом я не силен. Я с легкостью рассуждаю на посторонние темы и полезен именно в таком качестве.
Макс Жакоб{38} говорил мне: «Тебе совершенно не знакомо чувство товарищества». Он был прав. Ко мне больше подходят слова Уайльда, адресованные Пьеру Луису{39}. Тот их не понял и сотворил из них целый скандал: «У меня нет друзей. У меня есть только любовники». Опасный эллипсис, если он долетит до ушей полицейского или литератора. Уайльд хотел сказать, что во всем доходит до крайности. Что касается его лично, я думаю, это была поза. Он мог бы сказать: «У меня есть только товарищи». И если бы я был Пьером Луисом, то рассердился бы еще больше.
В чем для меня могла бы состоять радость товарищества?
Где взять время, чтобы бродить по кафе, по мастерским рука об руку с товарищами? Все мое время забирает дружба, и если какое-нибудь произведение отвлекает меня, то я посвящаю его дружбе. Дружба спасает меня от страха, сопровождающего старение.
Друзья ищут во мне не молодости. Их молодость интересует меня тоже лишь постольку, поскольку в ней — их тень. В дружбе каждый ищет свое, каждый стремится к тому, что его забавляет, и старается быть достойным другого. Так проходит время.
«Наши культурные усилия завершились печально», — сказал Верлен. Устав, я замечаю за собой уйму промахов. Есть отчего обратиться в бегство. Только душа, она упорная. Разрушьте ее норку — она сделает себе новую.
У Гарроса{40} загорелся самолет. Он упал. Жан Леруа{41} разложил веером мои письма на своем походном сундучке, схватил пулемет и погиб. Тиф отнял у меня Радиге. Марселя Килля{42} убили в Эльзасе. Жана Деборда замучили в гестапо{43}.
Я знаю, что водил дружбу с теми, чей механизм работает в ускоренном режиме и потому трагически быстро сгорает. Теперь уж мой отцовский инстинкт удерживает меня на расстоянии. Я повернулся к тем, кто не отмечен черной звездой. Будь она проклята! Ненавижу ее. Теперь вот грею на солнце свои кости.
О сновидении
Помнится, на приеме у доктора Б. я проходил лечение окисью азота. Процедуру проводила медсестра. Дверь открылась. Другая медсестра вошла и произнесла слово «мадам». Покидая этот мир, я полагал, что сумею противопоставить воздействию газа высочайшую ясность сознания. У меня, кажется, достало сил даже сказать несколько глубокомысленных слов: «Доктор, имейте в виду, я не сплю». Но странствие началось. Оно длилось века. Я предстал на первом судилище. Меня судили. Оправдали. Миновал еще один век. Меня опять судили и опять оправдали. Это повторялось и повторялось. На четырнадцатый раз я понял, что множественность является признаком того мира, а признаком нашего — единичность. Вернувшись, я вновь обрету собственное тело, обнаружу моего зубного врача, зубоврачебный кабинет, лечащую руку, слепящую лампу, стоматологическое кресло, белый медицинский халат. И должен буду забыть все, что видел. Я пройду в обратном порядке все судилища. Пойму, что судьи знают, что все это не имеет никакого значения, что я никому ничего не расскажу, потому что ничего не буду помнить. Века наслаивались на века. И вот я вернулся в наш мир. Единичность вновь обрела форму. Как скучно! Все в единственном числе. Я услышал голос в дверях, говоривший: «…спрашивает, примете ли вы ее завтра». Медсестра докончила начатую фразу. Я упустил лишь имя дамы. Столько длились века, из которых я выплыл, таково было здешнее пространство, в котором происходило мое головокружительное странствие. Сновидение мгновенно. Мы запоминаем лишь бесконечный сон, увиденный нами в миг, предшествующий пробуждению. Я уже говорил, что мои сны, как правило, карикатурны. Это карикатура на меня самого. Сны рассказывают мне о том, что во мне непоправимо. Они подчеркивают мои органические несовершенства, которые мне все равно никогда не изменить. Я догадывался о них. Сон обнаруживает их в виде поступков, притч, произносимых слов. Но так бывает не всякий раз — порой я, не в силах разгадать смысл, начинаю ими гордиться.
Сновидение столь стремительно, что предметы, его населяющие и не знакомые нам по реальной жизни, во сне оказываются нами изучены до мельчайших подробностей. Меня поражает, что наше сновиденческое «я», в мгновение ока проецируемое в новый мир, не чувствует при этом изумления, которое оно испытывало бы в состоянии бодрствования. Это «я» остается неизменным и не участвует в происходящих вокруг него трансформациях. Мы пребываем одновременно в другом мире; из этого можно было бы заключить, что, засыпая, мы уподобляемся пассажиру, который вдруг проснулся. Но нет: город, в котором пассажир никак не ожидал очутиться, изумляет его, а эксцентричность сна никогда не повергает в изумление засыпающего. Таким образом, сновидение — обычная реальность спящего. Поэтому, просыпаясь, я стараюсь забыть свои сны. Поступки, совершенные во сне, ничего не значат в реальном мире, а совершенные наяву значимы лишь постольку, поскольку сон способен их переварить и превратить в продукт жизнедеятельности. Впрочем, во сне они нам не кажутся продуктом; их метаморфозы нас увлекают, развлекают или пугают. А перенеси мы их в явь, которая переваривать подобные вещи не может, — и жизнь наша будет отравлена, жить станет невыносимо. Это подтверждается сотнями примеров: в последнее время этим монстрам частенько открывали двери. Другое дело — искать в снах какие-нибудь знаки или дать этому масляному пятну растечься, расползтись по реальности. К счастью, слушать чужие сны смертельно скучно — это останавливает нас, когда хочется рассказать свои.
Очевидно, что складка, благодаря которой вечность делается для нас доступной, во сне ощущается иначе, чем в реальности. Что-то в этой складке распрямляется. Тогда наши границы раздвигаются. Прошлое и будущее уже не существуют, мертвые снова живы, города вырастают без участия архитекторов, отпадает нужда в перемещении, исчезает эта тяжеловесная медлительность, вынуждающая нас подробно переживать минуту за минутой. Приоткрытая складка являет нам все в один миг. Кроме того, глубинная, воздушная легкость сновидения сулит нам встречи, сюрпризы, знакомства, естественность, которые наш сложенный мир (я хочу сказать, спроецированный на поверхность складки) может ожидать разве что от сверхъестественного. Я не случайно говорю о естественности: одна из характерных особенностей сна — это то, что нас ничто в нем не удивляет. Мы без грусти оказываемся там в окружении чужих людей, в разлуке со своими привычками и друзьями. Но именно это огорчает нас, когда мы смотрим на спящее лицо любимого человека. Где сейчас тот, кто прячется под маской? Где он тратит свои силы и с кем? Вид спящего всегда пугал меня больше, чем сон как таковой. Я написал об этом несколько строф в «Роспеве».
Женщина спит. Она торжествует. Ей больше не нужно лгать. Она вся — ложь с головы до ног. Ей не надо ни перед кем отчитываться в своих поступках. Она может обманывать безнаказанно. В дополнение бесстыдства губы ее приоткрыты, руки и ноги свободно раскинуты и плывут по течению, куда им вздумается. Она не заботится о позе. Она сама себе алиби. В чем может упрекнуть ее мужчина, который на нее смотрит? Ведь она тут. Зачем Отелло понадобился платок? Ему достаточно было взглянуть на спящую Дездемону. Одного взгляда довольно, чтобы совершить убийство. Верно, что ревнивец никогда не перестанет ревновать и, даже совершив убийство, вскричит: «Что она там делает среди мертвецов?»
Покинув сон, сновидение увядает. Это подводный цветок, умирающий на суше. Он умирает у меня на постели. Его царство чарует меня. Мне по душе его выдумки. Благодаря им я могу жить в двух мирах. Но я никогда этим не злоупотребляю.
Сон учит нас горечи знать предел своих возможностей. После опытов Нерваля, Дюкасса, Рембо изучение механизмов сна нередко давало поэту возможность преодолеть свою ограниченность, устроить наш мир иначе, чем вынуждает здравый смысл, нарушить порядок вещей, навязанный разумом — короче, соорудить для поэзии более легкую и скорую новую колесницу.