Эти настоящие парни
Шрифт:
Станции забиты товарными составами. Стоим часами, иногда сутками, пропуская на запад воинские эшелоны. Месяцами тянутся на восток теплушки. Люди привыкают не столько к перемене мест, сколько к мысли, что нары в холодных, продуваемых насквозь вагонах стали для них частью бытия между внезапно оборвавшимся прошлым и полной неизвестностью в будущем. В теплушках живут, рожают, лечатся, умирают…
Почему мы катимся вспять? Почему на восток, а не на запад? Доучивать полевую хирургию и инфекционные заболевания? Кому это нужно сейчас? Наше место там. Так почему же вспять? Почему?
На
– Дядечка, – вдруг обращается он ко мне, – найдите моего папку и скажите ему, что мы с мамкой здесь.
Он не спрашивает меня, еду ли я на фронт. На мне военная форма, значит, я еду туда. Бормочу что-то нечленораздельное и спешу уйти, убежать от этого состава, тянущегося из Белоруссии. Спешу прочь от этих глаз…
Наш путь на восток – это временная передислокация между академической партой и фронтовым окопом. Мы все равно будем там. Но сейчас приказано – на восток. Кому это докажешь? Этому ребенку? Этой женщине, плетущейся с кипятком к своему пристанищу на колесах? Кто мог в ноябре сорок первого понять этот путь на восток? Если мы сами отказывались его понять и принять. Мы, уже в какой-то степени подготовленные к восприятию войны. Мы, чье присутствие на фронте было первейшей нашей обязанностью и потребностью.
Одно утешало: видно, там, на фронте, наши сражались не из последних сил, если нас, молодых и здоровых, везли на восток.
Мы ощущали эту мощь по тяжелому, напряженному стуку колес проходивших на запад составов. Мы читали ее в напряженной сосредоточенности тех, кому предстояло через несколько дней встретиться с фашистами образца 41-го года. Встретиться лицом к лицу.
Трудным был для нас, слушателей Военно-медицинской академии, этот путь на восток. И пытка эта длилась не день и не два. Она длилась неделями.
Наконец в декабре мы прибыли в Самарканд.
Прибыли, разинули рты, обалдели. Яркий, многокрасочный, солнечный даже в декабре, Самарканд перенес нас на страницы «Тысячи и одной ночи». Оплел нас замысловатым орнаментом иных традиций, обычаев, характеров. После голодного, холодного, израненного Ленинграда окружающее утрачивало реальность. Сказка какая-то…
К действительности нас вернули первые же дни учебы. Занимались по десять-двенадцать часов в сутки. Слушали лекции, часами не выходили из лабораторий и лекционных залов, готовились к зачетам и экзаменам, занимались строевой, огневой и тактической подготовкой. Постоянное чувство недоедания, ставшее почти хроническим (тыловой паек!). К концу дня голова деревенела и как-то сама собой заваливалась набок. Правда, командиры наши пытались с этим бороться, и небезуспешно. «Небольшой», эдак километров
Крайняя занятость. Спрессованное до предела время. Но ежедневно занимались спортом. И даже принимали участие в футбольных матчах на первенство военного округа. Спорт, естественно, не утолял чувства голода, скорее напротив. И все-таки не представляю, как бы мы выглядели на многокилометровых кроссах и всех этих марш-бросках без той солидной зарядки, которая была под стать зарядке спортсменов высшей квалификации. Что там говорить, гоняли нас здорово. И только позже мы поймем, какую роль в нашей подготовке сыграла эта спортивная закалка.
…Сашка стоит у окна в неестественной позе срезанной, но все еще удерживающей вертикальное положение ветки.
– Богданов! – окликает его пробегающий мимо командир отделения. – Богданов! Ты что, звонка не слышишь?
Он не слышит. Ни звонка, ни топота пробегающих мимо сапог.
Закревский на минуту задерживается и трогает Сашку за плечо. Тот поворачивает голову. Белое, как мел, лицо. Широко раскрытые глаза. Подрагивающие губы. Мы молчим. Никто ни о чем не спрашивает. Значит, и у него… Это уже седьмой наш товарищ, оставшийся без отца за три-четыре месяца…
…Кто-то принес его мне, кажется, Скрипниченко, отдал конверт и вышел из комнаты, но у дверей задержался и посмотрел на меня. Письма в ту пору редко приносили радость. Может быть, потому и оглянулся.
Почерк на конверте был мне незнаком, и как-то нехорошо сжало сердце. Писала подруга моей сестры. Писала, что во время эвакуации из Ленинграда, переправляясь через Ладожское озеро, погибла моя мама… Боль выжигала внутри меня черные пустоты. Пустоты не вокруг, а внутри меня… Отец… Теперь мать.
Все время этот звук раскалывающегося льда…
На следующий день я написал рапорт на имя начальника академии с просьбой отправить меня на фронт.
Меня вызвал к себе его заместитель.
– Я разделяю ваше горе. И ваше желание немедленно отправиться на фронт.
Он помолчал и после паузы произнес:
– Сейчас нет семьи, которая не потеряла бы отца, мать или брата.
Он поднялся и вышел из-за стола. Подошел вплотную ко мне и проговорил почти по слогам:
– Но мы не имеем права отправлять на фронт недоучек. Нам нужны военные врачи. Специалисты. Вы навоюетесь еще. Но сейчас вы обязаны закончить учебу. Это ваш долг. Идите.
…В июне 1943 года наш курс заканчивал академию. Незадолго до окончания было проведено распределение.
Я настойчиво просил отправить меня на Ленинградский фронт. Просьба была удовлетворена частично. Я направлялся на Волховский фронт в качестве старшего врача авиаполка.
В день отправки курс был выстроен на плацу академии. Мы ждали напутственных слов, пожеланий, последней команды, как вдруг прозвучал приказ – Белаковскому и еще четверым выйти из строя.
Мы ничего не могли понять. Затем прозвучала еще одна команда, и те, что оставались в строю, направились к машинам. Кто-то обернулся, махнул рукой, ктото кивнул в последний раз. Мы стояли совершенно потрясенные, не понимая, что случилось.