Это было у моря
Шрифт:
— А что? Сам ты тоже хорош…
— Это потому что ты все начала первая. Я тебе говорил: я не железный…
— А на ощупь вполне себе даже железный. Только теплее…
— Ты опять?
— Ну, немножко. Ты так смешно кипятишься… Как чайник…
— Сама ты чайник. Рыжий, с рожками…
— Какие еще рожки? Молчи!
Пташка возмущённо принялась ощупывать голову. Сандор покатился со смеху, уж больно забавно это выглядело.
— Сандор Клиган, это совершенно не смешно! Прекрати ржать, как мерин! Вот я до тебя доберусь!
—
— Прости…
Пташка вся пошла пятнами от смущенья, и Сандору стало ее жаль. Он встал, присел на край ее кровати, слегка тронул ее за опустившийся подбородок.
— Это ты прости. Все хорошо. Я не обижаюсь. Наверное, я это заслужил, правда. Мне не стоило тебе лгать.
— Но ты же и не лгал. Ты просто не рассказал. А это не одно и то же. Мне хотелось верить, что оно так, но в душе я знала, что обманываю сама себя.
— Давай лучше прекратим себя и друг друга терзать, идет? Какая теперь разница? Хотя, дерешься ты больно, надо тебе заметить…
Пташка бросила на него совершенно несчастный взгляд. Сандора затопило ощущение полной беспомощности перед ее правдивостью и этой какой-то трогательной слабостью.
— Все, больше про это не говорю. Ладно? Мир?
— Есть одно условие.
— Да?
— Поцелуй. И кофе.
— Что-то много условий. Только кофе.
— Ах ты, негодяй! Теперь я точно тебя поколочу.
— Я же говорил, что тебе только дай подраться. Может, вместо поцелуев тебя научить боксировать?
— Это тоже можно. Но не вместо поцелуев. На такое я не готова пойти, даже ради бокса…
— Да и я тоже, боюсь.
Он взял ее лицо в ладони и, глядя в глаза — какое счастье, что сейчас утро, и ее всю видно, сияющую и пылающую, как первая заря мира! — поцеловал долго и нежно в сомкнутые губы. Пташка опустила длинные ресницы — их пушистые кончики коснулись его щеки, и он вздрогнул — было невозможно приятно. И еще это возбуждало. Он отстранился.
— Как, уже все? И это твое «Доброе утро!»?
Он взъерошил ее столь тщательно ранее приглаживаемые вихры.
— Доброе утро, Пташка. Правда, доброе. Которое, увы, скоро перестанет быть таковым. Потому что мне надо идти на работу и ходить хвостом за Джоффри.
— Фу! Не ходи сегодня в усадьбу.
— Ну, еще не хватало! Интересно, что придет Серсее в ее зловредную голову, если я не появлюсь на месте, а запрусь тут с тобой?
— Какая тебе разница? Ты же будешь здесь…
— Это, конечно, очень соблазнительное предложение. Но, увы, я вынужден его отклонить. Ты не представляешь, чего мне это стоит. Но надо быть осторожными, ты же понимаешь?
— Понимаю. Поэтому и отпускаю. Иди себе. Только принеси кофе.
— Что я тебе, слуга — завтраки таскать в постель? Я твой охранник, а не нянька. И не горничная…
— Ты мне не охранник. Ты — моя радость…
Сандор, было, решительно вставший, застонал и сел
— Что ты говоришь такое? Перестань, или я не смогу от тебя оторваться! Мне это и так стоит нечеловеческих мук, а ты ведешь грязную игру…
— Я не веду игру. Я на тебе вишу…
Пташка обняла его сзади за шею, скрестив тонкие кисти у него под подбородком. Это было невыносимо. Его плеча сзади касалась ее грудь. Сандор вздохнул. Не время. Совсем не время.
— Можешь… м-м-м… висеть еще две минуты. Потом я буду вынужден тебя покинуть, мое сладкое несчастье.
— Я не несчастье. Очень было надо. И я пойду с тобой.
— Куда ты пойдешь со мной, хотелось бы знать? Сторожить Джоффри? Вот он обрадуется…
— Нет, не говори мне про Джоффри, а то у меня сразу мурашки по коже: те, которые неприятные… Я тебя провожу вдоль берега, идет? Ну, хоть полпути? Мы же только вечером увидимся…
— Треть пути. И потом пойдешь обратно. Иначе — вообще не возьму.
— Хорошо. Ты — чудовище.
— Одевайся, если хочешь идти. Да не прямо здесь, седьмое пекло! Пойду принесу тебе твой кофе…
Они вышли из гостиницы в полвосьмого. На стойке, к счастью, никого не было, а то Сандор был уверен, что у них такой вид, что все сразу все поймут. Он чувствовал себя вором, укравшим из известного музея дорогую и редкую драгоценность, а теперь щеголяющим с ней на шее средь бела дня без стеснения. Пташку, казалось, такие мысли не посещали. Она бежала вперёд, что-то напевая, скакала, как девчонка, рвала какие-то мелкие придорожные цветы, обрывала им лепестки: «Любит — не любит? Цветы говорят — ты меня обманываешь! Я вчера вечером была права, ты — просто врун…».
Да, он лгал. Он любил ее больше всего на свете — спящую, дерущуюся, плачущую, прыгающую козликом по песчаным дюнам на фоне перламутрового моря. И боялся сказать ей об этом лишний раз, потому что его рот был просто не приспособлен говорить такие вещи.
Сандора все еще где-то глубоко внутри душил липкий страх, что все это — чья-то злая шутка. И если оно окажется так — он просто умрет. Вот так, на месте. И это будет лучшим для него вариантом — потому что страшнее стыда, больнее опасения быть обсмеянным, была чудовищная мысль потерять Пташку. За этот десяток часов он уже не представлял себе, какова станет его жизнь теперь, не стань ее. Слишком сильный контраст. Слишком…
— Не бери меня за руку. Что за детский сад? Нас могут увидеть…
— Вот сам ты детский сад, если боишься, что нас могут увидеть… А я хочу держать тебя за руку…
— Тогда пойдем, что ли, по берегу, сойдем с дороги. А то мало ли кто тут может проехать…
— Замечательно! Идем на берег!
— Я же сказал «идем», а не скачем…
— Какой ты нудный. Сколько тебе — семьдесят? Бабуля Тирелл и то живее.
— Вот и прыгай тогда с ней! А я пойду на дорогу.
— Нет, не пойдешь. А не то я тебя оболью.