Это было в Коканде
Шрифт:
По европейскому календарю была уже осень. Собственно, нашей осени, европейской, с дождем, холодом и слякотью, здесь не знают. Сырая, холодная погода начинается здесь только с декабря.
Зайченко осторожно пробирался среди толпы, представлявшей смесь европейских и азиатских одежд - шаровары и парусиновые брюки, кепки, пестрые тюбетейки, фетровые шляпы, легкие цветные газовые шарфы, дешевые изделия из соломы и хлопчатобумажных материй, широкие восточные одежды женщин и европейские блузки и юбки. Язык тоже мешался, узбекский с таджикским, с русским, с языками иных народов, и толпа была разноликая и разнохарактерная - шумливая и
Точно музейные экспонаты, проезжали по улицам парные экипажи. Кучера-узбеки, одетые в старые синие архалуки, остерегали прохожих непонятными возгласами: «Эп, эп!»
На веранде кофейни суетились официантки-узбечки, одетые по-европейски. У входа помешалась кухня. Возле продолговатого, как ящик, мангала, наполненного тлеющими угольями, похаживал усатый жирный узбек в коротенькой поварской куртке. Вся кухня, по восточному обычаю, была на виду, чтобы посетители могли знать, из чего и как им готовят пищу. Это был старый, освященный веками, идущий с базарных площадей ритуал. Базар не любит тайн.
На мангале, на коротких железных ножах-шампурах жарились над угольями сотни маленьких шашлыков, распространяя вокруг запах лука и сала. Повар проходил вдоль мангала, обмахивая тлеющий уголь фанерной дощечкой, как веером, и ругался с официантками.
По боковой улице, направляясь в Старый Ташкент, прогалопировали стройные узбекские сотни, великолепная кавалерия на лоснящихся одномастных лошадях. Черные трубы уличных репродукторов передавали национальные песни. Возле газетных киосков теснился народ. В ночном бездонном небе вдруг появились два крохотных сигнальных огня - зеленый и красный. Это летел с Вахша, с площадки строительства гидростанции, почтово-пассажирский самолет.
Кочевники в разноцветных халатах и в поярковых шляпах, подпоясанные пестрыми скрученными платками, в рыжих, из невыделанной кожи, сапогах стояли возле огромного плаката кинорекламы и показывали на него пальцами. Что-то рассмешило их в нем. Очевидно, мчавшийся всадник. Толкая их, нагруженный поклажей, прошел ослик. Сверху, на поклаже, точно бронзовый божок, сидел его хозяин. Ослик выдерживал и груз и хозяина. Ослик торопился, ему хотелось скорее выйти за черту города, на шоссе к Чирчику, где царствовали тишина, мрак и ночная прохлада.
В Старом городе над парком культуры горело электричество, освещая толпу. Пожилой кривоногий узбек стоял поодаль от людского потока, важно опираясь на плечо юноши. Увидев трех женщин, он внимательно оглядел их с ног до головы, подмигнул юноше и захохотал. Затем они пошли за женщинами и втиснулись в узкий проход, где у деревянной решетки стояли контролеры. Из аудитории парка передавали по радио лекцию.
«В Индии, -
В саду резко зазвонили звонки, оповещая о спектакле. Нетерпеливая и жадная до развлечений толпа зашумела еще сильнее, загорячилась, у входа началась давка. Возле киосков с водой шептались два старика и с неодобрением смотрели на эту толпу, забывшую Коран. Один из стариков сказал другому:
– Молчи… Помни пословицу: если сосед твой слеп, и ты прищурь свои глаза.
Длинная лакированная светло-коричневая закрытая машина пронеслась мимо огней и толпы, - она ловко лавировала среди «газиков» и трамваев. Она скрылась в западной части города, пугая народ своей протяжной завывающей сиреной и ярким светом фар. В машине ехал Карим. Он спешил на банкет…
34
На следующий день после банкета Джемс дневным поездом выехал из Ташкента в Термез, на границу с Афганистаном.
Зайченко выждал еще неделю. Все время он наблюдал за Фрадкиным, но тот не подал ему никакого знака. «Неужели такая конспирация? Ведь не может же быть, чтобы Джемс ничего не сказал…» - подумал Зайченко. Он ошибся. Джемс действительно ни о чем не говорил с Фрадкиным. Он приехал сюда только для связи с Каримом, но связь не удалась. Фрадкин это знал. Очевидно, «мистер Браун» побоялся наблюдения. Тогда Зайченко решил рискнуть. Обещание Джемса все-таки подействовало. Он пришел к Фрадкину и сообщил ему, что готов принять от него поручение. Он не скрыл от Фрадкина, что действует после разговора с Брауном. Фрадкин внимательно посмотрел на него и, кивнув головой, сказал:
– Хорошо, приму к сведению.
«Да понял ли он, о чем я говорю?
– подумал Зайченко. Он ощутил себя до некоторой степени уязвленным.
– Эти холуи, очевидно, принимают меня за мальчишку…» Он решил, что Фрадкин только передатчик отрывочных поручений, организатор техники. «За спиной этого человека, очевидно, стоит штаб…» - подумал он.
Размышляя о своей жизни, Зайченко считал, что он сброшен вниз, к топкам, он - кочегар… Где-то наверху есть люди в командирских мундирах. Им достаточно только нажать кнопку, и он, Зайченко, будет выполнять любое сверху отданное ему приказание, даже не понимая его цели, не зная его смысла.
Он должен был признаться себе, что это - падение, в то же время при настоящей обстановке не мог найти ничего, за что ему можно было зацепиться. Бывший офицер, когда-то путавшийся с басмачами, бывший заключенный, конторщик, канцелярист в настоящем - что мог он ожидать от жизни, кроме похлебки? «Даже при перемене обстоятельств мне уже не вынырнуть из этого болота… - думал он.
– Вынырнут те, кто наверху… А что такое кочегар? Опять подбрасывать уголь в топку… Потеть ради этих господ? Зачем?»
Эти мысли ничего не меняли в его поведении. Он не мог выдать Фрадкина. Если он начинал об этом думать, сомнение овладевало им. «Что мне даст эта выдача? Все равно жизнь моя не изменится!..» - думал он. Понятия чести и долга никак не беспокоили его, мораль, совесть, все то, что связано с нравственностью человека, все это было в нем изношено и выброшено за ненадобностью. «Если мне хорошо, значит все в мире хорошо. Но если мне плохо, так пусть все провалится к черту». Это было его катехизисом.