А снег повалится, повалится…и я прочту в его канве,что моя молодость повадитсяопять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку,на чьи-то тени и шаги,и вовлечет в старинный заговорогней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажетсяпо Сретенкам и Моховым,что молод не был я пока еще,а только буду молодым.И ночь завертится, завертитсяи, как в воронку, втянет в грех,и моя молодость завеситсясо мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашеннойпри беспристрастном свете дня,цыганкой, мною наигравшейся,оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать,свою наивность застыжуи сам себя, как пса бродячего,на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится,закружит все веретеном,и моя молодость появитсяопять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится,и цепи я перегрызу,и жизнь, как снежный ком, покатитсяк сапожкам чьим-то там, внизу.
1966
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Бабий Яр
Над Бабьим Яром памятников нет.Крутой обрыв, как грубое надгробье.Мне страшно. Мне сегодня столько лет,как
самому еврейскому народу.Мне кажется сейчас — я иудей.Вот я бреду по древнему Египту.А вот я, на кресте распятый, гибну,и до сих пор на мне — следы гвоздей.Мне кажется, что Дрейфус — это я.Мещанство — мой доносчик и судья.Я за решеткой. Я попал в кольцо.Затравленный, оплеванный, оболганный.И дамочки с брюссельскими оборками,визжа, зонтами тычут мне в лицо.Мне кажется — я мальчик в Белостоке.Кровь льется, растекаясь по полам.Бесчинствуют вожди трактирной стойкии пахнут водкой с луком пополам.Я, сапогом отброшенный, бессилен.Напрасно я погромщиков молю.Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!»-насилует лабазник мать мою.О, русский мой народ! — Я знаю — тыПо сущности интернационален.Но часто те, чьи руки нечисты,твоим чистейшим именем бряцали.Я знаю доброту твоей земли.Как подло, что, и жилочкой не дрогнув,антисемиты пышно нареклисебя «Союзом русского народа»!Мне кажется — я — это Анна Франк,прозрачная, как веточка в апреле.И я люблю. И мне не надо фраз.Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели.Как мало можно видеть, обонять!Нельзя нам листьев и нельзя нам неба.Но можно очень много — это нежнодруг друга в темной комнате обнять.Сюда идут? Не бойся — это гулысамой весны — она сюда идет.Иди ко мне. Дай мне скорее губы.Ломают дверь? Нет — это ледоход…Над Бабьим Яром шелест диких трав.Деревья смотрят грозно, по-судейски.Все молча здесь кричит, и, шапку сняв,я чувствую, как медленно седею.И сам я, как сплошной беззвучный крик,над тысячами тысяч погребенных.Я — каждый здесь расстрелянный старик.Я — каждый здесь расстрелянный ребенок.Ничто во мне про это не забудет!«Интернационал» пусть прогремит,когда навеки похоронен будетпоследний на земле антисемит.Еврейской крови нет в крови моей.Но ненавистен злобой заскорузлойя всем антисемитам, как еврей,и потому — я настоящий русский!
1961
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Баллада о шефе жандармов…
Я представляю страх и обалденье,когда попало в Третье отделенье«На смерть Поэта»… Представляю я,как начали все эти гады бегать,на вицмундиры осыпая перхоть,в носы табак спасительный суя.И шеф жандармов — главный идеолог,ругая подчиненных идиотов,надел очки… Дойдя до строк: «Но есть,есть божий суд, наперсники разврата…» —он, вздрогнув, огляделся вороватои побоялся еще раз прочесть.Уже давно докладец был состряпан,и на Кавказ М. Лермонтов запрятан,но Бенкендорф с тех пор утратил сон.Во время всей бодяги царедворской —приемов, заседаний, церемоний:«Есть божий суд…» — в смятенье слышал он.«Есть божий суд…» — метель ревела в окна.«Есть божий суд…» — весной стонала Волгав раздольях исстрадавшихся степных.«Есть божий суд…» — кандальники бренчали.«Есть божий суд…» — безмолвствуя, кричалиглаза скидавших шапки крепостных.И шеф, трясясь от страха водянисто,украдкой превратился в атеиста.Шеф посещал молебны, как всегда,с приятцей размышляя в кабинете,что все же бога нет на этом свете,а значит, нет и божьего суда.Но вечно надо всеми подлецами —жандармами, придворными льстецами,—как будто их грядущая судьба,звучит с неумолимостью набата:«Есть божий суд, наперсники разврата…Есть божий суд… Есть грозный судия…»И если даже нет на свете бога,не потирайте руки слишком бодро:вас вицмундиры ваши не спасут,—придет за все когда-нибудь расплата.Есть божий суд, наперсники разврата,и суд поэта — это божий суд!
Евгений Евтушенко. Стихи.
Россия — Родина моя. Библиотечка русской советской поэзии в пятидесяти книжках.
Москва: Художественная литература, 1967.
Белые ночи в Архангельске
Белые ночи — сплошное «быть может»…Светится что-то и странно тревожит —может быть, солнце, а может, луна.Может быть, с грустью, а может, с весельем,может, Архангельском, может, Марселембродят новехонькие штурмана.С ними в обнимку официантки,а под бровями, как лодки-ледянки,ходят, покачиваясь, глаза.Разве подскажут шалонника гулы,надо ли им отстранять свои губы?Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются —может быть, плачут, а может, смеются.И у причала, прощаясь, морякженщину в губы целует протяжно:«Как твое имя?» — «Это не важно…»Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну:«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»Ну, а забыл, что не знает — куда.Женщина молча стоять остается.Кто его знает — быть может, вернется,может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно:чайки — не чайки, волны — не волны,он и она — не он и она:все это — белых ночей переливы,все это — только наплывы, наплывы,может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально.Он уже больше не смотрит печально.Вот он, отдельный, далекий, плывет,смачно спуская соленые шуткив может быть море, на может быть шхуне,может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала —может, конец, а быть может, начало —женщина в легоньком сером пальто,медленно тая комочком тумана,—может быть, Вера, а может, Тамара,может быть, Зоя, а может, никто…
1964
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Благодарность
M.B.
Она сказала: «Он уже уснул!»,—задернув полог над кроваткой сына,и верхний свет неловко погасила,и, съежившись, халат упал на стул.Мы с ней не говорили про любовь,Она шептала что-то, чуть картавя,звук «р», как виноградину, катаяза белою оградою зубов.«А знаешь: я ведь плюнула давнона жизнь свою… И вдруг так огорошить!Мужчина в юбке. Ломовая лошадь.И вдруг — я снова женщина… Смешно?»Быть благодарным — это мой был долг.Ища защиту в беззащитном теле,зарылся я, зафлаженный, как волк,в доверчивый сугроб ее постели.Но, как волчонок загнанный, одна,она в слезах мне щеки обшептала.и то, что благодарна мне она,меня стыдом студеным обжигало.Мне б окружить ее блокадой рифм,теряться, то бледнея, то краснея,но женщина! меня! благодарит!за то, что я! мужчина! нежен с нею!Как получиться в мире так могло?Забыв про смысл ее первопричинный,мы женщину сместили. Мы ееунизили до равенства с мужчиной.Какой
занятный общества этап,коварно подготовленный веками:мужчины стали чем-то вроде баб,а женщины — почти что мужиками.О, господи, как сгиб ее плечамне вмялся в пальцы голодно и голои как глаза неведомого полапреображались в женские, крича!Потом их сумрак полузаволок.Они мерцали тихими свечами…Как мало надо женщине — мой Бог!—чтобы ее за женщину считали.
1968
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Благословенна русская земля…
Благословенна русская земля,открытая для доброго зерна!Благословенны руки ее пахарей,замасленною вытертые паклей!Благословенно утро человекау Кустаная или Челекена,который вышел рано на зареи поразился вспаханной земле,за эту ночь его руками поднятой,но лишь сейчас во всем величье понятой!Пахал он ночью. Были звезды сонны.О лемех слепо торкались ручьи,и трактор шел, и попадали совы,серебряными делаясь, в лучи.Но, землю сталью синею ворочаяв степи неозаренной и немой,хотел он землю увидать воочию,но увидать без солнца он не мог.И вот, лучами пахоту опробовал,перевалив за горизонт с трудом,восходит солнце, грузное, огромное,и за бугром поигрывает гром.Вот поднимается оно, вот поднимается,и с тем, как поднимается оно,так понимается, так сладко принимаетсявсе то, что им сейчас озарено!Степь отливает чернотою бархатной,счастливая отныне и навек,и пар идет, и пьяно пахнет пахотой,и что-то шепчет пашне человек…
1957
Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.
Москва: Молодая гвардия, 1962.
Бывало, спит у ног собака…
Бывало, спит у ног собака,костер занявшийся гудит,и женщина из полумракаглазами зыбкими глядит.Потом под пихтою приляжетна куртку рыжую моюи мне, задумчивая, скажет:«А ну-ка, спой!..»- и я пою.Лежит, отдавшаяся песням,и подпевает про себя,рукой с латышским светлым перстнемцветок алтайский теребя.Мы были рядом в том походе.Все говорили, что онаи рассудительная вроде,а вот в мальчишку влюблена.От шуток едких и топорныхя замыкался и молчал,когда лысеющий топографменя лениво поучал:«Таких встречаешь, брат, не часто.В тайге все проще, чем в Москве.Да ты не думай, что начальство!Такая ж баба, как и все…»А я был тихий и серьезныйи в ночи длинные своимечтал о пламенной и грозной,о замечательной любви.Но как-то вынес одеялои лег в саду, а у плетняона с подругою стоялаи говорила про меня.К плетню растерянно приникший,я услыхал в тени ветвей,что с нецелованным парнишкойзанятно баловаться ей…Побрел я берегом туманным,побрел один в ночную тьму,и все казалось мне обманным,и я не верил ничему.Ни песням девичьим в долине,ни воркованию ручья…Я лег ничком в густой полыни,и горько-горько плакал я.Но как мое, мое владенье,в текучих отблесках огнявсходило смутное виденьеи наплывало на меня.Я видел — спит у ног собака,костер занявшийся гудит,и женщина из полумракаглазами зыбкими глядит.
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Был я столько раз так больно ранен…
Д. Г.
Был я столько раз так больно ранен,добираясь до дому ползком,но не только злобой протаранен —можно ранить даже лепестком.Ранил я и сам — совсем невольнонежностью небрежной на ходу,а кому-то после было больно,словно босиком ходить по льду.Почему иду я по руинамсамых моих близких, дорогих,я, так больно и легко ранимыйи так просто ранящий других?
1973
Евгений Евтушенко. Медленная любовь.
Домашняя библиотека поэзии.
Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.
В вагоне шаркают и шамкают…
В вагоне шаркают и шамкаюти просят шумно к шалашу.Слегка пошатывает шахматы,а я тихонечко пишу.Я вспоминаю вечерениееще сегодняшнего дня,и медленное воцарениедыханья около меня.Пришла ко мне ты не от радости —ее почти не помнишь ты,а от какой-то общей равности,от страшной общей немоты.Пришла разумно и отчаянно.Ты, непосильно весела,за дверью прошлое оставилаи снова в прошлое вошла.И, улыбаясь как-то сломаннои плача где-то в глубине,маслины косточку соленуюгубами протянула мне.И, устремляясь все ненадошнейк несуществующему дну,как дети, мы из двух нерадостейхотели радость, хоть одну.Но вот с тетрадочкой зеленоюна верхней полке я лежу.Маслины косточку соленуюя за щекой еще держу.Я уезжаю от бездонности,как будто есть чему-то дно.Я уезжаю от бездомности,хотя мне это суждено.А ты в другом каком-то поездев другие движешься края.Прости меня, такая поздняя,за то, что тоже поздний я.Еще мои восприниманияменя, как струи, обдают.Еще во мне воспоминания,как в церкви девочки, поют.Но помню я картину вещую,предпосланную всем векам.Над всей вселенною, над вечностьютам руки тянутся к рукам.Художник муку эту чувствовал.Насколько мог, он сблизил их.Но все зазор какой-то чутошныймеж пальцев — женских и мужских.И в нас все это повторяется,как с кем-то много лет назад.Друг к другу руки простираются,и пальцев кончики кричат.И, вытянутые над бездною,где та же, та же немота,не смогут руки наши бедныесоединиться никогда.
1960
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
В магазине
Кто в платке, а кто в платочке,как на подвиг, как на труд,в магазин поодиночкемолча женщины идут.О бидонов их бряцанье,звон бутылок и кастрюль!Пахнет луком, огурцами,пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя,но покуда движусь к ней,от дыханья женщин столькихв магазине все теплей.Они тихо поджидают —боги добрые семьи,и в руках они сжимаютденьги трудные свои.Это женщины России.Это наша честь и суд.И бетон они месили,и пахали, и косили…Все они переносили,все они перенесут.Все на свете им посильно,—столько силы им дано.Их обсчитывать постыдно.Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув,я смотрю, смущен и тих,на усталые от сумокруки праведные их.