Евпраксия
Шрифт:
Лес внезапно кончился, и они пошли по бескрайнему глинистому полю, комковатому и ещё не вспаханному. Тут безумствовал ветер, бил то в спину, то в грудь, норовя свалить с ног. Вдруг дорогу им преградил забор.
— Ох, никак жильё? — удивился Хельмут. — Без причины загородки в поле не ставят...
И действительно, лунный диск, промелькнувший в тучах, осветил в низине деревенские домики. Совершенно окоченевшие странники, несмотря на тяжесть в ногах, устремились по склону к вероятному крову. Принялись дубасить в первую попавшуюся дверь. И — о счастье! — четверть часа спустя грелись у огня, лакомились бобовой
Поутру напросились в телегу к одному из соседей, направлявшемуся в Дьёр с несколькими бочками сливочного масла. В небе сияло солнце, рыжая кобыла весело махала хвостом, отгоняя оводов, а спокойный сытый ребёнок безмятежно дремал на коленях Опраксы. Неужели Небо вняло её мольбам и теперь всё у них сложится по-доброму? Зря надеялась. Не успели они оказаться в крепости, как попали в плен к зорким караульным. «Что за люди? Чем докажете? Есть при вас верительные грамоты?» — сыпались вопросы. Ссылки на разбойников выглядели сказками. А поверить в то, что усталая хрупкая женщина в перепачканном глиной одеянии — бывшая императрица Адельгейда, было невозможно.
Для дальнейшего выяснения обстоятельств русскую с ребёнком заперли в одной из комнат дворца коменданта крепости. А её возничего — в небольшом сараюшке во дворе. Но кормили на всякий случай щедро.
Там же, три дня спустя
Герман двигался в Дьёр окружной дорогой, не переезжал реку и поэтому не попал в Заколдованный лес. И достиг крепости на вторые сутки. Сразу же пришёл к коменданту, предъявил пергамент от Генриха, удостоверяющий данные ему полномочия. И спросил без обиняков:
— Здесь ли её величество Адельгейда?
Комендант смутился, глазки его забегали:
— Нет... не знаю... не могу судить...
— Как это — не можете? — высоко поднял брови немец.
— Третьего дня к нам пришла особа... с маленьким ребёнком... и слугой-кучером... утверждая, что она королевской крови... но доподлинно мы установить не сумели...
— Где ж она теперь?
— Под домашним арестом у меня в покоях. А слуге, паршивцу, удалось сбежать из-под стражи.
— Да? Сбежать?
— Мы его заперли в сарае. Так — поверите? — эта обезьяна сквозь трухлявую крышу вылезла наружу, оказалась на крепостной стене и, рискуя разбиться насмерть, сиганула в реку. Догонять не стали. Ночь была, темно. А к утру, я думаю, удалился от Дьёра на приличное расстояние.
— Бог с ним, со слугой. Я желал бы увидеть вашу арестантку.
— С удовольствием вас сопровожу...
Евпраксия повернула голову в сторону вошедшего.
Он её узнал сразу. Этот нежный профиль, мягкий овал смуглого лица, тёмно-русые курчавые волосы — цвета хорошо поджаренной хлебной корочки, и коричневые глаза — как лесные орехи... Но насколько императрица повзрослела за последние годы! Герман видел её впервые в Кёльне, десять лет назад, на венчании с Генрихом. Ей тогда было девятнадцать: лёгкая, воздушная, вся какая-то неземная, хрупкая, как китайский фарфор, и щебечущая, как пеночка... А теперь перед ним была усталая взрослая женщина с первыми морщинками возле губ и носа. Взгляд такой тревожный, неласковый, умудрённый жизненными невзгодами. Бледность щёк. Чёрное закрытое платье. Чёрная накидка на волосах...
Порученец кесаря поклонился:
— Здравия желаю, ваше императорское величество... Вы не узнаёте меня?
Евпраксия нахмурилась:
— Вы архиепископ Кёльнский?
— К вашим услугам, государыня.
— Я не государыня. Мы в разводе с мужем. А развод утверждён Папой Римским на соборе в Пьяченце.
— Ошибаетесь. Император заклеймил Урбана Второго как самозванца. Настоящий Папа — Климент Третий. И развод ваш в Пьяченце не действителен.
— Это казуистика. Крючкотворство. Не желаю вдаваться в мелочи. Главное одно: я навеки порвала с Генрихом и хочу вернуться на Русь.
Герман подошёл ближе, заглянул ей в глаза:
— Вы давали клятву Создателю, перед алтарём.
— Да, давала.
— Я с архиепископом Гартвигом, совершавшим обряд венчания, был тому свидетелем. Вы клялись сохранять верность императору, стать его помощницей, разделяя и радости, и невзгоды. И оставили потом в трудную минуту!..
Ксюша возразила:
— Прежде Генрих сам изменил обетам. Клялся на Кресте, а затем принуждал меня от Креста отречься. Разве это не святотатство?
Не смутившись, Герман продолжал настаивать:
— Заблуждался — да, находился под влиянием Рупрехта Бамбергского. Но, со смертью последнего, встал на путь истинный и вернулся опять в лоно церкви.
Женщина ответила сухо:
— Я не верю ни единому слову. Ни его, ни вашему.
— Ах, как вы меня огорчаете! — с сожалением произнёс священнослужитель и прошёлся по комнате взад-вперёд. — Ибо нарушаете заповедь Спасителя о милости к падшим. Генрих раскаялся, пожалел о содеянном и простил вам ваши слова на Пьяченском соборе. Так простите и вы его.
— Ни за что.
Говорить было больше не о чем, но архиепископ не отступил и, слегка помедлив, с нежностью сказал:
— Не упорствуйте, Адель. Вы же любите его.
Евпраксия молчала, опустив голову и поглаживая одеяльце Эстер.
— Любите, я знаю. Потому что любовь и ненависть — аверс и реверс одной медали. И тогда, в Пьяченце, и теперь... чтоб ни говорили... Он для вас — главный человек в жизни. Так же, как и вы для него. Связаны навечно. Можно уезжать, убегать, отречься, поливать грязью, оставаясь преданными друг другу. Если он умрёт, вы умрёте тоже.
Побледнев ещё больше, Евпраксия спросила:
— Но умри я, разве он умрёт? Сомневаюсь.
— И напрасно. Получив пергаменты с вашей речью в Пьяченце, Генрих слёг в постель, перестал есть и пить и вставал только для молитвы. Нам, друзьям, чудом удалось его образумить, убедив, что Папа — самозванец и развод не действителен.
Снова помолчав, женщина смягчилась:
— Император — человек настроения. И в Каноссу ходил под настроение, а потом, получив прощение у прежнего Папы, не замедлил его проклясть. Где гарантии, что, решив со мной воссоединиться, не запрет меня опять в замке, как прежде, и не станет издеваться с удвоенной силой?