Евпраксия
Шрифт:
Впрочем, галичане и половцы радовались рано. Не успел кончиться июль, как возникла киевская рать, пусть и с опозданием, но пришедшая к месту боевых действий. Ситуация повторилась с точностью до наоборот: киевляне обрушились на лагерь Давыда Игоревича, порубили многих и отвоевали у него важные опорные пункты — Луцк и Владимир-Волынский. А Давыд снова поскакал за помощью к Боняку...
Тут-то, посреди этой кутерьмы, появился на галицкой дороге беззащитный возок Евпраксии: Хельмут правил лошадью, а под парусиновым верхом ехали три женщины — бывшая императрица, нянька-служанка и полуторагодовалая девочка.
— Прочь! Не сметь! Перед вами — внучка хана Осеня!
Степняки шарахнулись в сторону. Хана Осеня?
Близкого друга Боняка? Как такое возможно? Но на всякий случай издевательства прекратили и послали гонца — доложить командиру.
Сам Боняк приехал на неё посмотреть. Гарцевал на лошади — в кожаных штанах и такой же куртке, сапогах под колено и остроконечной шапке с кисточкой. На его загорелом, отливавшем медью лице были выгоревшие тонкие усы и бородка; а глаза вспыхивали красным — это бликовало в них закатное алое солнце. Хан спросил по-кумански:
— Как ты можешь быть внучкой Осеня?
Евпраксия ответила:
— Очень просто. Дочь его, Аюта, выдана была за великого князя Киевского Всеволода Ярославича. Это мои родители.
— Что же получается, ты — дочь Аюты? — продолжал сомневаться половец. — Покажи знак тогда. Или не поверю.
Не раздумывая Ксюша задрала юбку и блеснула перед взорами нескольких десятков мужчин полной наготой. Все увидели на её бедре выжженный рунический знак — символ рода. Одобрительный гул прошёл между всадниками; половцы кивали: да, теперь доказано, что она — внучка Осеня.
Губы Боняка растянулись в улыбке:
— Что ж, добро пожаловать, дорогая. Ассалям алейкюм!
— Алейкюм ассалям! — поклонилась женщина.
Хан сошёл с коня и поцеловал Евпраксию. Заглянул в глаза:
— Вай, какая красавица! Половецкая и русская кровь вместе создали настоящее чудо. Я всегда говорил: русские нам — братья. Никогда не хотел враждовать. Но не получается: русские начинают первыми, убивают нас, нам приходится отвечать... Но не будем о печальных делах. Ты теперь моя почётная гостья. Милости прошу в мой шатёр.
В кочевом шатре Боняка, шитом драгоценными золотыми нитями, Ксюшу угостили супом-шурпой и пловом (по одной из версий, слово «плов» происходит от слова «половцы»), катыком из верблюжьего молока и кумысом. Хан расспрашивал о её приключениях в дальних землях, с удивлением поводил бритой головой, иногда высказывал свои замечания. Например, сказал:
— Я не понимаю русского Бога. Русского, немецкого — всё равно. Очень странный Бог. Вот у нас, у куман, что такое Бог? Солнце, ветер, небо, гроза, война. Сильный, мощный Бог. А у вас? Бог, как человек, умер на кресте. Как так может быть? Почему? Я не понимаю. Хорошо, предположим, умер, а потом воскрес. Допускаю, так. Но зачем кресту теперь поклоняться? Осенять себя? И носить на шее? Символ смерти Бога — у себя на теле? Нет, не понимаю.
Евпраксия пыталась растолковать:
— Крест — не символ смерти, а, напротив, символ бессмертия. Иисус смертью смерть попрал. Принял муки на кресте, чтоб спасти человечество, искупить первородный грех.
Но Боняк повторял упрямо:
— Нет, не понимаю. Половецкого Бога понимаю, христианского — не могу.
— И никто не может, — вторила Опракса. — Он на то и Бог, что понять, охватить Его нашим грешным умом нельзя. Надо просто верить.
Хан чесал затылок:
— Как так верить — не понимая? Чепуха какая-то.
Но во всём остальном Боняк вёл себя любезно, распорядился накормить слуг и девочку, предлагал остаться у него в кочевье, снова выйти замуж за какого-нибудь знатного кумана, а тем более, что у них многожёнство не возбраняется. Евпраксия благодарила, говорила, что подумает, только съездит сначала в Киев, повидается с матерью...
Хан нахмурился:
— В Киев не пущу. Я враждую с Киевом. Поезжай куда хочешь, только не в Киев.
— Хорошо, поеду в Переяславль, к брату, князю Владимиру Мономаху.
— А потом в Киев? Нет, меня не обманешь.
Ксюша тоже обиделась и спросила:
— Так я гостья у тебя или пленница?
Ухмыльнувшись, Боняк ответил:
— Гостья, пленница... а точней — заложница.
— Как? Заложница?! Поясни, пожалуй.
— Я пошлю к Путяте. Дескать, выбирай: или ты сдаёшь Владимир-Волынский, или мы отрубим голову Евпраксии, девочке и её слугам. Проще не бывает.
Евпраксия судорожно сглотнула:
— Неужели отрубишь, если он не сдаст?
Половец расплылся:
— Поживём — увидим...
Первая неделя прошла в страшном ожидании. Наконец вернулся от Путяты посыльный, сообщивший мнение Вышатича: никакой Евпраксии Всеволодовны здесь не может быть, он не верит и сдавать Владимир не собирается. Что ж, Боняк опять отправил гонца — вместе с грамотой, слёзной, жалобной, писанной Ксюшей собственноручно, а для верности приложил к письму два мешка, в каждом из которых находилось по отрубленной голове — Хельмута и служанки-няньки. Тут уж было не до сомнений. Воевода, испугавшись гнева киевского князя, доводившегося Опраксе двоюродным братом, на словах согласился оставить город, но просил гарантий безопасности столь высокопоставленной заложницы. Хан ответил: пусть приедет за ней луцкий князь Святоша — мы его обменяем на княжну и ребёнка; а потом вместе с ней вы выйдете из Владимира, мы тогда в ответ отдадим Святошу. Поразмыслив, киевляне дали «добро».
Ранним утром 23 августа из ворот Владимира-Волынского выехали десять дружинников во главе со Святошей — юным князем, сыном Давыда Черниговского. Встали в чистом поле. А со стороны Боняка появился тоже десяток вооружённых половцев, двигавшихся вместе с Эстер и беглянкой императрицей. В полверсте друг от друга замерли. Женщина с малышкой на руках и Святоша отделились от своих групп и пошли навстречу. Обменялись поклонами. Евпраксия произнесла:
— Благодарна тебе за милость. Буду век молиться за твоё здоровье.