Евпраксия
Шрифт:
Огонь рвался из камня, а ее душа рвалась отсюда, от этих рыцарей, от епископов в пурпуре цвета вина, которым они тайно опивались, от неуклюжих замков и каменной тяжести соборов.
Очутиться бы в своем недостижимом детстве, стать свободной от навязчивых вопросов, от провин и страхов! Но мир оставался безжалостным к ней. Мир, наполненный тайнами, несчастьями и болью. Может, боль дана человеку как страж и опекун жизни? Без боли и самой жизни не было бы. Даже дерево чувствует боль. Даже камень. А страдания? Всему ли сущему суждены страдания?
Шли праздники зимнего дерева. Дерево возблагодарения, праздничное, радостное, сверкало среди печали и несчастий; простой люд тешился пивом, медлительными песнями и танцами.
Укладывали детей спать под колыбельки, чтобы спрятать от злой Перхтель, на распутьях выставляли овсяную кашу для безжалостной Берты Железный Нос: пускай видит, что мы не едим скоромного, известно ведь, что любителям скоромного Берта потрошит животы и набивает их сечкой. Чтобы в новом году достичь большего, чем в прошлом, садились, перепоясанные мечами, на крышах или на воловьих шкурах, накрыв ими самое перекрестье дорог. По селам водили Клаппербока – переодетого в козлиную шкуру человека с деревянной головой. Го-го, козел, го-го, серый! Пели о каком-то горном царстве, куда не залетают ветры и где не хлещут дожди, такие постылые в долинах. Было во всем этом что-то очень хорошее, чистое и невинное.
Евпраксии хотелось и смеяться, и плакать. Иной раз порывалась даже соскочить с белой императорской кобылы, взяться за руки с развесело-неуклюжими людьми, запеть вместе: "Белая кобыла березу везла, на льду упала да и разбила. С горы покатилась, на пень накололась…"
А в баронских замках снова бесконечные пиршества, изнурение игрой в величие, невыносимо-заискивающая предупредительность. Там верили в чудеса, без конца толковали сны, страшились привидений: у каждого замка были свои легенды, свои привидения, свои кошмары. Где-то кого-то убили, замучили, утопили, разрубили на куски, задушили, где-то кто-то исчез бесследно, чтоб появиться как раз сегодня, как раз в эту ночь, как раз тут… Пугали ее, а ей не было страшно. Страх оставался за плечами, таился в возвращении к императору, объяснялся невозможностью избежать своей доли – горькой доли.
А назвали-то Евпраксией Счастливой, а переименовали в Адельгейду, чтобы укрепить неразрывность уз со всеми теми Адельгейдами, которые были когда-то императрицами, жили в пышности, упокоены в пышных императорских криптах, увековечены в книгах и на золотом изукрашенных миниатюрах.
Затеряться среди них – вот что еще вызывало в ней ужас.
И вот тогда пришли к ней ночью чеберяйчики и сказали: "Убегай!" Не знала, в какую сторону должна направить своего коня, не умела его оседлать как следует, да и не к лицу императрице этим заниматься. Воочию чеберяйчиков не увидела, не была уверена, что это они, но отчетливо слышала голос, а кто б еще мог его подать? Отец? Забыл о дочери в государственных хлопотах, в бесконечных ссорах с охочими до уделов племянниками. Мать? Упивалась своим княжеским положением, как сладко-пряным напитком, забыла, откуда вышла, кого привела на свет.
Журина? Нет, она сама Журину не уберегла. Косоплечий Кирпа, может, исклеван где-то хищными птицами после неудачной сечи. Был еще Журило.
Боялась вспоминать о нем. Прятала след от ножа – узкую полоску на правой руке. Выдала себя сразу же, а после не смогла удержать дружинника возле себя. А Журило сказал на прощанье: "Золотые твои очи, Евпраксия!" Не он теперь подавал голос, не он, хоть и сказал про золотые очи…
Тогда осталось только
Утром весть о неожиданном отъезде императрицы всполошила всех.
Аббат Бодо клокотал от ярости. Знал, что от бога никто не удерет, но… Но как же так? Выпустить слабую женщину одну, без сопровожденья, среди ночи? А она поехала, не спросив совета у духовника своего, не намекнув даже ему ни о чем? Коварство и неверность – вот имя тебе, женщина! Аббат бросился к хозяину замка. Красномордый барон, обеспокоенный неожиданностью, пытался, однако, прикинуться невозмутимым. Император? А что ему император? Просил принять императрицу – было сделано. Захотела уехать куда-то – пускай себе едет. Три вещи человек может считать своей собственностью: богатство, тело и время. Драгоценности Адельгейда взяла, тело ее всегда при ней, одарит им, кого одарить захочет, временем своим она тоже распоряжается, пока жива. Не остерег ее духовник? Ха-ха, дух божий над землей летает, тут могут обойтись без аббата Бодо!
Все же спешно снарядили гонцов во все стороны и послали тревожное уведомление Генриху. Исчезла императрица! Пропала, бежала, сквозь землю провалилась! Где искать? Как догнать? Что с нею? Жива ли?
А Евпраксия гнала коня вслепую. Ломило ноги от скачки, земля под копытами, казалось, шаталась и кренилась на все стороны; черный страх ветром несся с гор и долин; отовсюду и повсюду – враги, весь мир враждебен беглянке, ведь беглецы не принадлежат никому, их только и ждет что погоня, угроза, плененье. А то и смерть! Против беглеца и земля, и небо, и люди, и боги; беглецы выброшены из жизни, из существования, но это – по их доброй воле, значит, они не выдержали принуждений и унижений, с которыми другие мирятся всю жизнь. Счастье – в бегстве, в свободе, в неподвластности! Свет широкий – воля! Куда ноги несут и куда глаза глядят. Убегать, убегать от всего: от гнета, от насилий, от позора, от голода, от жестокостей, от богов и владык, от самой смерти! Куда убегать, никто никогда не знает.
Туда, где нас нет. Где земля толще. Где хлеб пышнее. Где мясо жирнее.
Может, из-за того беглецы и ловятся. Не людьми, так смертью…
Евпраксия умирать не хотела. Жить! В солнце, в травах: в пышном щебетанье, в лунном сиянии. Жить! Молилась в душе неизвестно кому. Спрячь меня! Не выдай меня! Спаси меня! Отправь домой. Она-то не принадлежала к племени беглецов-скитальцев, странников без конечной цели. Знала, куда хотела бежать. Домой! В родимый край! Идти на восход солнца! И прийти к своему солнцу – великому и прекрасному! А это солнце маленькое пускай остается здесь. Каждому свое солнце мило. Домой! В Киев! Была младенчески-глупой, неосмотрительной, покинув свою землю. Но незачем и нету времени раскаиваться и сожалеть. Домой! Домой!
И тогда увидела первого чеберяйчика. Первого – и впервые. Стоял впереди, далеко или близко – не поймешь. Стоял как раз на пути бега коня, попасть под копыта – не испугался. В непробиваемой темноте ночи светился, будто отражая солнечный луч. Маленький такой, мог бы спрятаться в желудевой шапочке, а показался Евпраксии больше, чем все вокруг, – то ли чеберяйчик внезапно разросся, заслонил собой полсвета, то ли она уменьшилась до его мерок, и раз – туда, раз – и обратно, к чеберяйчику и снова на коня, в мгновенье ока, как та святая Бригитта, что свершила странствие из Ирландии в Италию, успев лишь мигнуть.