«Евразийское уклонение» в музыке 1920-1930-х годов
Шрифт:
Bourron-Marlotte,
Siene et Marne
25. VIII.1925
<…> О Вас по-прежнему ничего не слышно. Неужели все заедают разговоры, дела и евразийцы. Я шибко пишу балет, сочинил больше половины. Выходит очень до-мажорно [*] .
Дочитал брошюру Трубецкого. Идея приятная, но доказательства, я сказал бы, слишком алгебраичны. X=Y, это хорошо, но это алгебра, здесь же иногда надо учитывать, что у «Y» висит хвост, а «X» содержит в себе крест, и т. д. Я хочу сказать, что некоторые обстоятельства у Трубецкого не приняты во внимание, и на них можно возражать [*] .
<…>
*
Речь идет о «Стальном скоке», автором либретто которого Прокофьев хотел видеть Сувчинского (см. ниже выдержки из Дневника за 1925–1930 гг.). Сувчинский, уклонившись, впоследствии составил для Прокофьева текст первой
*
Публикатор приводимых нами в извлечениях писем 1922 и 1925 гг. Елена Польдяева относит размышления о «брошюре Трубецкого» к книге И.Р. «Наследие Чингисхана. Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока» (Берлин, 1925), недавно переизданной в: ТРУБЕЦКОЙ, 1995: 211–266. По мнению откомментировавшего переиздание В. М. Живова, «Трубецкой отчетливо сознавал, что предлагаемое им построение русской истории не носит вполне научного характера, а преследует скорее определенные политические цели. Именно это и обусловило печатание брошюры под псевдонимом» (Там же: 772). То есть ирония Прокофьева по поводу «вполне приятной» идеи и «алгебраических» ее доказательств обоснованна. Более того, известно письмо самого Трубецкого к Сувчинскому (датированное 28 марта 1925 г.), в котором тот говорит буквально следующее: «…Я бы все-таки не хотел ставить своего имени под произведением, которое явно демагогично и с научной точки зрения легкомысленно» (Там же). Согласно помеченному 8 августа 1949 г. протоколу допроса Карсавина советскими органами государственной безопасности, псевдоним И. Р. означал «Из России» (ПОЛИТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ, 1999: 298). См. также помещаемую ниже запись из Дневника Прокофьева от 26 июня 1925 г.
Из Дневника (1925–1930)
24 января [1925, Берлин]
Днем Сувчинский пригласил меня к Mme Гучковой, сестре Зилоти и матери Mlle Гучковой, которую я видел у него. Там было собрание евразийцев: профессор Франк, профессор Трубецкой, профессор Ильин, задававший мне сложные музыкальные вопросы, и какой-то господин из Москвы, который очень напористо стал хвалить Рославца и Мясковского [*] . В этой напористости играл важную роль московский патриотизм, который, говорят, там очень развился: вот мы какие. Когда же я сам стал расхваливать Мясковского и оказалось, что я его и лучше знаю и больше люблю, то он сделался сразу очень простым и милым. Впоследствии Сувчинский сказал мне на ухо, что этот человек из красного штаба, но сочувствует евразийству и здесь инкогнито. Жаль, что я не знал этого раньше, я бы отнесся к нему внимательней. Сам Сувчинский больше сидел в стороне, на диване с Mlle Гучковой, и они ласково ворковали. <…>
695
Многочисленные письма Прокофьева Сувчинскому за 1920–1946 гг. хранятся в: BnF, R`es. Vm. Dos. 91–94.
В письме 1922 г. дан пространный отзыв на следующую книгу: На Путях: Утверждения евразийцев. Книга вторая. Берлин, 1922. Ссылаясь на точку зрения «человека, пускай проникнутого христианской моралью, но не ее цитатами», Прокофьев говорит о себе.
*
Имеется в виду Александр Алексеевич Ланговой, профессиональный военный и разведчик (в 1931–1933 гг. советский военный атташе в Иране), дослужившийся в 1938 г. до звания комбрига, отвечавший за дезинформацию евразийцев и организовавший «тайные» приезды Арапова (и Савицкого) в СССР; в 1940–1955 гг. Ланговой находился в заключении. См. о нем ниже из сводной записи за август 1929 г. Именно через Лангового в СССР стало известно об идейных симпатиях Прокофьева и Стравинского (ср. ниже удивление Прокофьева, зафиксированное в московских записях от 14 и 18 ноября 1929 г.). 5 февраля 1925 г. помощник начальника Контрразведывательного отдела ОГПУ В. А. Стырне сообщал начальнику этого отдела А. Х. Артузову об организации евразийского движения в Германии: «В Берлине имеется группа профессоров и композиторов (проф. Франк, Карсавин, Сеземан, Ильин и др., композиторы Прокофьев и Стравинский из Парижа)» (ПОЛИТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ, 1999: 251). Довольно иронично поданное в дневнике Прокофьева «собрание» фигурирует в сообщении Стырне как — ни много ни мало — «организационный съезд евразийцев» (Там же: 249). Кто перед кем блефовал?
22 июня [1925, Париж]
<…> Дягилев <…> сказал: «<…> надо, Сережа, чтобы вы написали современный русский балет». «Большевицкий?» «Да». Признаться, я был довольно далеко от этого, хотя мне сразу представилось, что что-то из этого сделать можно. Но область чрезвычайно деликатная, в чем Дягилев отдавал себе отчет. Я решил сначала проинтервьюировать на эту тему Сувчинского и вообще сразу же предложить Дягилеву притянуть его к работе, так как Сувчинский знает и сцену, и музыку, и очень в курсе того, что творится сейчас в России. <…>
26 июня [1925, Париж]
<…> Прочел книжку, данную мне Сувчинским, — «Наследие Чингисхана» (взгляд на русскую историю не с запада, а с востока) неизвестного автора, не самого ли Сувчинского? Очень увлекательный взгляд на то, как идет линия нашей истории.
12 июля [1925, Париж]
Завтракал с Сувчинским, который был это время невидим. Разговор все время, естественно, о «большевицком балете». Сувчинский говорил, что он думал об этом, и, не раскрывая карт, беседовал с людьми умными и недавно из России приехавшими,
18 июля [1925, Париж]
Дягилев наконец приехал, и сегодня мы завтракали: он, я, Кохно, Лифарь (слово, построенное по тому же принципу, что свинарь, звонарь, etc.), Нувель и «Пашка», премилый старичок, кузен Дягилева. Я спросил Дягилева: «Вы непременно настаиваете на большевицком балете?» Дягилев: «Непременно; я перед отъездом из Лондона даже говорил немного об этом с Раковским, нашим послом». «Нашим?» Дягилев усмехнулся: «Ну, да, вообще, российским». Я тогда изложил точку зрения Сувчинского, говоря, что мне она представляется вполне разумной. Он воскликнул: «В России сейчас двадцать миллионов молодежи, у которой… (тут нецензурное выражение о прославлении полового желания). Они и живут, и смеются, и танцуют. И делают это иначе, чем здесь. И это характерно для современной России. Политика нам не нужна!» <…>
8 июня [1926, Париж]
<…> Вечером должен был играть на каком-то концерте Русской культуры, имевшем якобы целью показать Парижу, что советская революция не убила еще российской культуры. Но Сувчинский закричал: «Вы не знаете, вы собираетесь играть! Русскую культуру поддерживают сочинения Стравинского и ваши да писатели, которые сейчас в советской России, несмотря ни на что, пишут замечательные вещи, а здесь какая-то эмигрантская накипь устраивает какой-то сборный концерт, на котором вам вовсе нет места». Словом, я послал телеграмму о том, что непредвиденные обстоятельства и прочее…
[Сводная запись от] 16 октября — 25 ноября [1926]
<…> Из других событий можно отметить лекции Карсавина о Евразийстве, очень интересные. Мы ходили туда несколько раз по приглашению Сувчинского. Там же я познакомился с Мариной Цветаевой, но дальше нескольких слов разговор не пошел. Были мы два раза у князя Bassiano, плохого композитора, но очень милого человека, итальянца, женатого на богатой американке. У них отличная вилла близ Версаля, и каждый раз они присылали за нами автомобиль. Я не очень люблю выезжать в «монды» [*] , но эти люди были на редкость приятны, кормили замечательными завтраками, привозили и отвозили, — и я ездил туда с удовольствием. Кроме того, там бывали Сувчинский, Карсавин и другие евразийцы.
*
То есть в «свет».
22 января [1927, Москва]
<…> Втроем, Мясковский, Асафьев и я, вышли на улицу и пошли к Держановскому, до которого было недалеко и к которому мы все были приглашены обедать к пяти часам. Я рассказывал про Сувчинского, как он живет, на ком женат, чем занимается и что такое Евразийство, умолкая, когда попадались встречные, ибо тема была нелегальная, да и Асафьев отметил, что письма к Сувчинскому и от Сувчинского, по-видимому, пропадают. Впрочем, переулки, которыми мы шли, были довольно пустынны, и поэтому разговаривать можно было свободно.
Когда я остановился после точки, Мясковский критически посмотрел на меня и сказал:
— Ну, ничего, вы, кажется, не забыли русского языка.
Я форменно смутился и даже рассердился:
— А почему мне, собственно, надо было его забыть? <…>
24 сентября [1927, Сен-Пале]
<…> Днем погода разошлась, появилось солнце, и мы с Сувчинским поехали в автомобиле в La Rochelle, что в 75 км от нас. Сувчинскому надо было повидать своего знакомого, князя Святополк-Мирского, а я с удовольствием взялся отвезти его в La Rochelle в автомобиле, так как дорога мне казалась интересной. И действительно, сначала были красивые поля, потом, перед Rochefort’oм, мы переехали через реку на плоту, а от Rochefort до La Rochelle была дивная дорога, по которой мы неслись со скоростью 80 км/час, доходя до 90. С океана дул ветерок, который, проходя над лугами, смешивался с запахом травы. Это приволье с бешеной скачкой в придачу приводило Сувчинского в совершенный восторг. В La Rochelle мы встретили князя, с которым я уже встречался у Bassiano. Это человек довольно любопытный: начал карьеру гвардейцем, во время Деникина брал у большевиков Орел, затем разочаровался в белом движении и, благодаря очень неплохим трудам по русской литературе, был охотно взят профессором в Лондонский университет. На почве его интереса к Евразийству между ним и Сувчинским возникло общение. Мы втроем походили по городу, в котором есть красивые давности, затем Сувчинский угощал нас вкусным обедом, причем князь не без священнодействия выбирал коньяки.
С Сувчинским разговор, как и в некоторые предыдущие разы, перешел на Стравинского, на его направление, на его религию. Сувчинский уверял, что религиозность чувств его самая подлинная и является результатом трудного творческого процесса, а также постоянного пребывания в страхе то за верность своего пути, то просто за свою судьбу и здоровье (он в каждом кармане носит по кресту).
Я сказал:
— Вот уж страх — не христианское чувство!
Князь:
— Наоборот, именно христианское, и в Библии все время говорится о страхе Божьем.