Евреи и Евразия
Шрифт:
В расистских теориях европейского антисемитизма сказывается не только дух западного космополитического шовинизма и католической нетерпимости; возводя основное онтологическое содержание еврейско-христианской розни к обособленности генеалогических линий чисто плотского происхождения (вопреки тому поразительному факту, что мифологии и космогонии всех т. н. культурных народов Старого Света донесли известие о единстве происхождения человеческого рода независимо даже от цвета кожи) — западная мысль в этой глубоко-материалистической доктрине совершает нечто худшее, чем простое сияние семян ненависти. Со свойственным человеку «фаустовского» культурного типа (Шпенглер) стремлением к безграничному распространению области своих личных проявлений и определений во времени и пространстве европейский расизм пытается эту воздвигаемую им преграду ненависти и последнего отъединения изъять из сферы действия закона преходящей относительности, кратковременности и бесплодия, — закона рокового для всякого дела ненависти — и проецировать ее во временную беспредельность прошлого и будущего как непреходящую черту крови, возводимую к чисто материальному закону взаимонепроницаемой индивидуации всякой плоти. Для русской же православной религиозной мысли впервые со времен существования еврейской проблемы в ее близком к современности трагическом заострении характерна как раз попытка подхода к трагедии еврейского религиозного сознания, впервые именно ею учуянной и восхищенной, не извне, не с другого берега религиозно-эсхатологической пропасти, навеки и безнадежно отделяющей, но изнутри, из глубин истинно вселенского религиозного мирочувствования, для которого всякая наличествующая бездна и раскол является не поводом для западно-мещанского самодовольного спокойствия о обретенной истине, не миссионерской сетью для уловления случайно ослабевших, не предметом католических ожиданий обращения «схизматиков» к исповеданию
Многосложный и запутанный клубок русско-еврейских отношений как в далеком прошлом, так и в особенности за последние полтора столетия, то есть с тех пор как впервые русский народ уже как сложившаяся государственная и религиозно-культурная единица в поступательном шествии к объединению и освоению северных и срединных равнин Старого Света встретился на их крайнем юго-западе с большими и сплошными массами еврейского населения — событие, во всей глубине своего трагического и мистического значения еще до сих пор не оцененное — совершенно не поддается хоть сколько-нибудь исчерпывающему определению в привычных эмоциональных категориях любви или ненависти. Многолинейный магнитный спектр русско-еврейских религиозных, культурных, политических и житейски-бытовых притяжений и отталкиваний, в свете традиций и достижений русской религиозно-философской мысли, развертывается в проблему необычайной остроты и интимности, связанную с основоположнейшими и сильнейшими личными и национально-психологическими переживаниями. Попытка подробного прослежения и разбора этих переживаний у Достоевского, Соловьева, Розанова, Меньшикова на настоящих страницах увела бы нас слишком далеко за пределы нашей темы, ограничивающей себя задачами более местного и злободневного значения, да и вряд ли она в своей последней метафизической глубине оказалась бы по плечу нашим слабым силам. Готовых образцов для подражания и источников для заимствования перед нами еще не имеется, и, скажем мимоходом, попытка в этом направлении А.З. Штейнберга в 3-й книге «Верст», касающаяся Ф.М. Достоевского, даже в пределах избранной автором области далеко не может претендовать на полноту и совершенство: если г. Штейнберга и нельзя упрекать в данном случае в прямом искажении мыслей Достоевского, то все же задачу свою ограничил он довольно узкими рамками, и работа его страдает тем грехом недоговаривания всей правды, который иногда зловреден не менее прямого искажения истины.
Итак, оставим в стороне и обойдем молчанием расовые, Я экономические, сексуально-психологические и всякие иные аспекты еврейской проблемы, выдвинутые и разработанные на Западе и лишь очень неполно и поверхностно — в России, где был зато поставлен на подобающую ему высоту критерий религиозно-эсхатологический и догматико-метафизический, — и спросим себя, в чем может и должна заключаться сокровенная сущность еврейско-христианской проблемы в наши дни для еврея, вскормленного и плотским, и духовным хлебом русской земли, опаленного в числе миллионов других людей огнем разлившейся по ней революционной стихии, узревшего в событиях нашего Страшного суда над делами и помышлениями человеческими? Особенно если страшный духовный опыт, почерпнутый их этих событий, дает ему толчок к радикальному пересмотру старых критериев и оценок и старых, блиставших мишурой поддельной новизны взглядов и внушает ему готовность найти в себе достаточно мужества для того, чтобы, подвергнув беспристрастной оценке роковую роль, сыгранную в эмпирическом выявлении и развитии событий русской катастрофы его собратьями по крови, и в особенности их духовного восприятия ее, вынести им, если понадобится, осудительный приговор во имя вечной, верховной, божеской правды?
Сущность еврейско-христианской проблемы должна для него заключаться в основном сомнении, которое в наше время должно ставиться перед всякой искренней и чуткой религиозной совестью: есть ли глубокий религиозно-мистический маразм, прозреваемый в отвратительном зрелище разложения и самоликвидации религиозно-мистического ядра еврейства в наши дни, явление случайное и временное, вызванное определенными причинами порядка чисто исторической эмпирии? Или же — или же этот поразительный, поистине ужасный факт почти поголовного отпадения и отступничества ведущей головки современной стадии исторического еврейства от основных истоков своей традиционной религиозности, да и всякой религиозности вообще, есть предвестник чего-то еще более небывалого и непоправимого? Что если ее гигантский умысел направить и бросить все наличные силы и эманации еврейской мессианской и богоискательской энергии на чудовищное дело богоборчества и богоразрушения, ее изуверский пафос материализации и обездушения человечества, ее обмен великой метаисторической трагедии человеческой свободы и богосыновства на чечевичную похлебку всеобщей сытости и мещанского благополучия, ее унизительный плен у кошмарно-призрачных, злобно-бездушных утопий свидетельствует о чем-то гораздо более важном и страшном? Не есть ли современное глубокое падение еврейства, полное забвение его ведущим слоем последних остатков былой веры в сверхисторическое, эсхатологическое призвание еврейского народа перед лицом Божьим и по отношению к религиозному человечеству, — не есть ли это запоздалое, но имманентное проявление некоего тысячелетнего недуга религиозной сущности еврейства, восходящего к самым глубоким и первичным во времени духовным корням трагической христианско-еврейской тяжбы? Отказавшись признать такое Боговоплощение, которое не провозвестило сразу конец исторической формы бытия человечества, но поместило себя в центр человеческой истории и начало собою дальнейшее продолжение становления вселенско-исторических судеб человечества среди Непрерывного потока внешних доказательств зла века сего — не совершило ли этим религиозное еврейство какого-то основного, несмываемого первогреха перед Духом Божиим? Не право ли христианство, догматически постулирующее реальность спасения рода человеческого еще в пределах исторического бытия его? Не есть ли, в самом деле, реальность уже совершившегося некогда чуда Боговоплощения и непрерывно с тех пор протекающего нисхождения благодати на человечество, объединенное в церковно-мистической соборности, некий основной камень, имеющий лечь во главу угла всего здания религиозного человечества? Не есть ли чудовищное лжеапостольство суемудрия и безбожия, предпринятое в наши дни еврейством в лице его обращенного к остальному человечеству учительствующего и водительствующего слоя, какое-то окончательное и непреложное доказательство невозможности безнаказанного пребывания человека в напряженно-мистическом пафосе ожидания, обращенном своим острием только к грядущему, без живой веры в становление, хотя бы и только символическое, незримо утверждающегося Царствия Божьего? И этот повальный еврейский грех безбожия и утопизма, — не есть ли он мимикрическая форма некоей извращенной религиозности, и нет ли конечной и страшной правды в словах Л.П. Карсавина о «трагической судьбе религиозного еврея, прирожденного богоборца, который должен неумолимо разрушать всякие представления о Боге, всякое Богознание, дабы человеческим не осквернить Божьего, дабы не допустить Боговоплощения»?
Наконец-то нами произнесено, по чистой совести и крайнему разумению, это основное сомнение, долженствующее предстоять всякому религиозно настроенному еврейскому духу в наше страшное время, этот основной вопрос вопросов, связанный с основной сущностью всей многообразной конкретности еврейской проблемы. С точки зрения представлений о разрешении этой проблемы лишь в формах соборных и исторических, для которых те или иные единичные факты еврейских обращений в христианство или еврейских упорствований в традиционно-национальной вере являются чем-то второстепенным и, в лучшем случае лишь показательным, а не существенным, — представлений, всецело разделяемых нами с Л.П. Карсавиным, — попытка ясного и определенного разрушения этого сомнения лично для себя в ту или другую сторону может иметь, конечно большой объективный интерес, который, однако, не связан с предстоящей нам темой. В требуемых же Л.П. Карсавиным формах вселенского значения этот вопрос, прежде всего, понуждает к пересмотру и переоценке всего огромного духовного наследия, завещанного нашему поколению всем вселенским прошлым еврейского народа со времен земной жизни Иисуса Христа. Надо ли добавлять, что подобная работа, если не рассчитывать на чудесное появление каких-нибудь совершенно из ряда вон выходящих критических и творческих гениев (а ожидать их скорого появления наше время еще не дает положительного права), потребовала бы огромной работы не одного поколения. Может быть, не будет сочтена проявлением слишком большой самонадеянности попытка очертить некоторые основные этапы направления и необходимые условия этой работы, хотя бы в самых общих и смутных контурах, и попутно рассеять некоторые возможные возражения и опасения, которые могли бы быть высказаны со стороны нашей духовно косной и трусливой периферии.
Но сначала нам приходится отвести возражения тех представителей нашей периферии, которые при всякой попытке со стороны еврея отнестись к основаниям своего духовного и религиозно-культурного бытия со здравой и искренней самокритикой имеют обыкновение, «страха ради иудейска» перед возможностью наступления конца земных судеб Израиля и из сросшегося с этим страхом чувства поистине богомерзкого, автоидолатрического лжеблагоговения перед голым фактом плотского существования еврейского народа, фарисейски обвинять такого еврея в стремлениях ускорить этот конец, в ассимиляции, предательстве и всяческих смертных грехах, пытаясь, может быть, своим криком заглушить голос народных масс, уже давно недоумевающих и возмущающихся истинным отступничеством, утопичностью и трусостью нашей периферии. Пора было бы и нам, евреям, согласиться с давно утвержденной в нравственном сознании человечества очень старою, дорелигиозной, еще римской мыслью, что достойная смерть лучше постыдной и богопротивной жизни, и проникнуться трезвым сознанием опасности и богооставленности, заключенной в той грешной тяге и похоти к чрезмерному самоутверждению и самообожанию, которые в столь нравственно невыносимых и эстетически некрасивых формах проявляются в житейски-бытовых соприкосновениях наших «образованных» слоев с представителями инородных стихий. (С другой стороны, мы должны здесь отметить, что, наоборот, в аналогичных отношениях со стороны простых людей из основной еврейской народной массы нередко можно наблюдать соединение самого благожелательного и внимательного отношения к чужому с исполненным истинного достоинства отстаиванием и утверждением своего.) И надо нам проникнуться сознанием того, как легко сорваться в пропасти грешного самоутверждения и гордыни каждому, кто потерял истинное мерило и перспективу ценностей и кто поклонился как ценности последней и первичной тому, что обретает свое истинное, неумирающее значение только в своей служебной, вторичной роли по отношению к истинно высшему. В страстности еврейского утверждения самоценности земного существования плотской оболочки Израиля, вне отношения к реальной истине его богосвидетельского и мессианского послания, осуществлен как раз тот подмен, то поклонение предпоследней святыне вместо последней, в котором состоит сущность и вечно предстоящая человечеству опасность идолатрии, на которую обращен был весь обличительный пафос ветхозаветного пророчества. И потому если бы Провидению в Его неисповедимых путях было угодно, чтобы в наше время народ потомков Израиля, издревле богосвидетеля и богоутвердителя, обратился в орудие злобных и низменных сил для разложения и отравления устоев религиозного человечества и если бы это конечное и невосстановимое падение было засвидетельствовано явными и несомненными доказательствами и знамениями злой одержимости, — то, конечно, всякое, даже еврейское, истинно религиозное сознание должно было бы, хотя бы и с болью и сокрушением, предпочесть конец земных судеб такого народа. В наше время великий народ христианства, народ русский, вверил ведение своих земных судеб и дел правящей советским государством верхушке из коммунистических безбожников, потрясшей мир своими небывалыми злодеяниями и ныне на наших глазах разлагающейся среди смрада и позора; и нашлись не последние сыны русского народа, не устрашившиеся открыто предпочесть полное исчезновение России из Книги Судеб мира сего окончательному превращению ее в орудие мирового зла. По нашему крайнему разумению, в таком заявлении вовсе еще нет конечного и безусловного отчаяния в судьбах России и ее призвания, а только настоящая, сыновняя боль и тревога, желание ей истинного и конечного добра, искренняя и последовательная установка правильной перспективы заветов и ценностей небесных и земных, главенствующих и подчиненных.
Насквозь отравленная ядовитыми поветриями рационалистического, обездушенного и обмещанненого Запада, еврейско-периферийная интеллигенция в России всегда мыслила борьбу еврейского народа за свободу самоутверждения и самопроявления в терминах и категориях исключительно внешних, государственно-политических и публично-правовых отношений, и ничему она не уделяла столько усилий, как борьбе зачастую излишне суетливой и шумной, за равноправие, за демократию, за свободы (то есть за то, что ею принималось за свободу) и т. д. При этом вся эта шумливая и крикливая энергия направлялась исключительно на объекты внешние, нееврейские; принималось за нечто раз навсегда доказанное и впредь никаких сомнений больше возбуждать не могущее, что в бедах и страданиях русского еврейства повинны исключительно его внешние враги, вроде монархии, самодержавия и многих других злых и завистливых дядей, поклявшихся отнять у еврейского народа (с которым бессознательно отождествлял себя периферийно-интеллигентский паинька) «неотъемлемые права человека и гражданина». Что касается внутренней, домашней и ближайшей стороны дела, все ж более, казалось, доступной исправлениям и улучшениям, то предполагалось, что здесь, в нашем датском королевстве, все обстоит наиблагополучнейшим образом, не оставляя желать ничего лучшего.
Между тем именно здесь, наряду с очень многими задачами более подчиненного характера, хотя самими по себе и очень важными, о которых шла речь в предыдущей главе был упущен величайший и основоположной важности национально-религиозный подвиг, необходимость которого настоятельнейшим образом диктовалась особенным положением еврейства не только как национальности, но и как носителя особой, никем более, кроме этой одной нации, неразделяемой религиозной сущности. Элементарнейший здравый смысл мог подсказать необходимость для народа отстаивающего свое индивидуальное национально-религиозное существование и пребывающего в состоянии вкрапленности в среду народов иной религиозной природы, выработать такие формы и проявления догматико-метафизической и религиозно-философской мысли и мистического мироощущения, которые, будучи на уровне многообразных и переплетающихся культурных веяний и течений современности, не только оказались бы в состоянии сопротивляться все усиливающемуся напору поверхностного свободомыслия и воинствующего безбожия. Этот подвиг должен был также дать еврейству достаточное моральное и умозрительное основание, чтобы и при современных условиях утверждать свое бытие в этом мире не как секты или толка, не как сорной травы, случайно не выполотой из многоцветного вертограда Господня, но как некоей вселенской веры среди остальных религий единобожески верующего человечества, великой не одними прошлыми заслугами, но и глубоким реально-мистическим и догматическим содержанием. Ибо, при всей несомненной наличности огромной экзегетической, мистико-поэтической, талмудической, ритуально-юридической и всякого рода иной религиозной литературы, дошедшей от очень древних времен, — всего того, что Л.П. Карсавин назвал «расплавленной стихией, закованной в алмазные цепи тончайшей силлогистики», — в известном смысле, в смысле попытки вложения возможной полноты религиозного опыта современного человека, со всеми колебаниями и сомнениями его мятущейся души, в рамки глубокого и всеобъемлющего богословского и философского учения, уловления расплавленной стихии в адекватные формы большого стиля и всеобъемлющего значения — у нас, евреев, еще, можно сказать, совсем ничего не сделано. Если и попадаются у нас чуткие и талантливые одиночки, пытающиеся вырваться из вампирических духовных объятий обветшалого, схоластического, давно мертвого чисто талмудического знания, в последнем счете только разбавляющего и ослабляющего вошедший в еврейскую кровь крепкий библейско-мифологический и мистико-символический настой, вырваться не для того, чтобы попасть из талмудического огня в иссушающее полымя материалистических и позитивистских поветрий, а чтобы приобрести возможную полноту истинно спасающего Богознания, — то одиночки эти, не находя отклика, понимания и руководства, в той или иной форме духовного гибнут и направляют свои иногда недюжинные духовные силы на проторенные пути соблазнительных и беспочвенных утопий, между тем как настоящее, большое, первейшей важности дело так и остается непочатым.
Если бы надо было характеризовать наглядным примером элементарность и примитивность современной еврейской религиозно-философской мысли, вряд ли, кажется, нашли бы мы более разительный свежий пример, чем некоторые соображения, выдвинутые А.З. Штейнбергом в виде возражения на утверждения Л.П. Карсавина. Его характеристика возможного обращения Израиля ко Христу, как отпадения от Отца, как измены Ему, поражает своей поверхностностью и произвольностью, связанной с какой-то до конца не желающей просто понять противника деланной наивностью, пытающейся проглядеть факт утверждения христианства его Основателем как учения, не отменяющего, но восполняющего Закон и Пророков, и что самое понятие Бога-Отца, которым в данном случае оперирует г. Штейнберг, обретает реальное содержание и диалектическое осмысление только в христианской идее триипостасности Божества. «Пря о вере» с христианством, завещанная еврейством своим исповедникам, требует более тонкого разбор средств и более интенсивного напряжения богословской мысли, она требует прежде всего более тонкого и глубоко, го освоения арсенала определений, понятий и доводов, которыми оперирует христианский противник. Если же постулат «благодатной», но страшной близости человека к Богу, явленной в таинственной, мировой мистерии Боговоплощения, включать, как нечто меньшее и объемлемое, в стих Иеремии «небо и земля переполнены мною», как в нечто большее и объемлющее, — а так именно поступает г. Штейнберг — то из такого смешения догмата и эсхатологического чаяния реального Богочеловечества с понятий ми, еще вполне вместимыми в отнюдь не богословских категориях светского пантеизма, — из этого не получится ничего, кроме напрасного и досадного затемнения предмета и природы всего еврейско-христианского спора.
Еще ниже, и формально и по существу, приходится оценить довод г. Штейнберга, высказанный в форме заданного Л. П. Карсавину патетического вопроса: «Слыхали ли Вы когда-нибудь, чтобы не поколебавшийся и непоколебимый в своей вере еврей перешел в христианство?» Формально довод этот представляет собою пример некоей бессознательной, не лишенной остроумия, но легко вскрываемой казуистики, собственно, не смысловой, а словесной и даже типографской, весь эффект которой состоит в том, что приведенный вопрос может быть прочтен двояким образом: с логическим ударением на слове «своей» или на слове «веры».