Евреи и Евразия
Шрифт:
Только сейчас, установив хотя бы самые общие корни православного и иудейского мировоззрений, можно наметить разрешение вопроса основоположной важности для «сякого будущего опыта реабилитации еврейства в его ныне столь страшно поколебленном праве на значение и достоинство вселенской веры: мы подразумеваем вопрос о степени чистоты и онтологического родства, с которыми проявляются черты основного еврейского религиозного примитива в позорном, богоборчески-изуверском материалистическом утопизме еврейской периферии нашего времени. Считаем излишним предостеречь читателей, знакомых с предыдущим нашим изложением, от смешения этого вопроса с пресловутым вопросом об ответственности евреев за утопические социальные учения нашего времени в его вульгарно-обывательском и причинно-следственном, то есть западническо-рационалистическом и замаскированно атеистическом понимании, бесплодном и лишенном принципиального значения, каковое он обретает, вместе с весьма важными культурно-философскими и практически-политическими следствиями, лишь в той принципиальной религиозно-эсхатологической постановке, которую мы здесь в самых общих и лапидарных чертах выдвигаем.
Здесь мы с самого начала не можем не усмотреть в богоборческом лжеидеале рационалистического устроения людей на земле, в утопической попытке вывести человечество из пределов исторической стихии в область биологического прозябания — присутствия некоторых черт, уже a priori, для самого поверхностного восприятия, глубоко чуждых хилиастическому устремлению еврейского религиозного идеала [19] .
Ибо, сводя человечество с той вселенской сцены, на которой оно разыгрывает перед лицом Вечности трагический миф своих мировых судеб, рационалистическая утопия оставляет его тем не менее в
19
Еврейство впервые утвердило онтологические корни исторического бывания человечества как специфической стихии человеческого проявления и деятельности, не сводимой в конечном счете, как указывалось выше, ни к каким иносущным, натуралистическим основаниям, — в области религиозного мифотворчества. Здесь, в этом тесном сближении и генеалогическом внедрении исторического пути человечества в область трагического первомифа (о грехопадении, о первом Человекоубийстве, о вавилонской башне, о предопределении рода Авраамова и т. д.), заложено характерное отличие еврейского мифотворчества от индоиранского, греческого, славяно-русского и особенно от германского. Недаром крупный германский противокатолический и противоеврейский мыслитель Х.С. Чемберлен усматривая; основной религиозный порок иудаизма в заполоненности его догматико-метафизической структуры элементами историзма, совершение чуждыми, например, индийской религиозности. Это проявленное им полное отсутствие способности проникновения в сокровенную связь истории и мифа как некоего символического предызвестия из области «небесной истории человека» необычайно характерно для протестантско-рационалистической ограниченности. На другом полюсе религиозно-метафизического мирочувствия рассмотрение глубочайшей проблемы взаимоотношения истории и мифа поставлено русской историософской мыслью (см.: Н.А. Бердяев. Смысл истории) и отчасти предварено у Шеллинга (см.: Einleitung in die Philosophic der Mythologie).
Вот эта-то серединность утопического лжечуда обличает истинный духовный генезис и онтологические корни периферийного еврейства нашего времени: оказывается, что в нем ложно ощущенные и понятые элементы и еврейских, и христианских хилиастических чаяний соединились в некоей соблазнительной чудовищно-смесительной общности. От ложно воспринятого еврейства здесь — отрицание ценности и значимости символического, до времени в эмпирии незримого осуществления Царствия Божьего в духе и благодати вселенской Церкви как мистического тела Божества, но без страстной, максималистической еврейской жажды осуществления полноты пророчеств даже до единого аза, воскресения мертвых и выхода в жизнь вечную из царства природы и зла. От ложно воспринятого христианства здесь — утверждение возможности акта спасения и существенного разрешения трагедии человеческого бытия в формах, эмпирически не нарушающих законов природы и телесной смертности, но тогда, как в истинном христианстве, это продолжение подчиненности закону бренной перстни длится до времени, вернее, до конца времен, в утопическом лжехристианстве этот конец времен подменяется механической, суммарно-последовательной бесконечностью, выход же из этой «дурной бесконечности» в жизнь вечную посредством чуда конечного Пришествия отвергается. Противоестественная эмульсия из разнородных зерен двух одинаково искаженных вселенско-исторических воззрений на чудо конечного искупления плавает здесь в основном растворе материалистически и волюнтаристически воспринятого страстного устремления к катарсису и осмыслению трагедии мирового зла и свободы человека в конечном, завершающем всечуде, от века присущего религиозному человечеству, в том числе и исламу, а также некоторым языческим философским и гностическим системам и учениям.
Поскольку религиозное еврейство в глубинных основаниях своей религиозной догмы и эсхатологических учений пребыло до нашего времени чем-то неизменно единым в историческом преемстве поколений, постольку обнаружение основных иудаистических элементов, хотя бы в искаженном виде, в психике периферийно-интеллигентного еврея может почитаться чем-то окончательным и сомнению в смысле конечных опознаний и сличений не подверженным. Что же касается обладания полнотой христианской истины, то его во вселенских мерилах и смыслах оспаривают друг у друга уже в продолжение многих веков церковь восточная, православная, греко-российская и западная, католическая, римская. Мы, со своей стороны, присоединяемся к воззрениям, усматривающим сокровенную связь между догматикой римского католицизма и воинствующе-утопическим социализмом Запада, — связь, которую в настоящее время, в результате трудов шпенглерианства и русской, славянофильской и евразийской, религиозной философии можно считать с достаточной твердостью установленной и прослеженной с большой ясностью и глубиной захвата. Не приходится сомневаться в европейском, то есть в конечном счете и в основной первоглубине — римско-католическом происхождении тех христианских элементов, которые, исказившись в искаженной религиозной природе и извращенном мирочувствовании нашей периферии и соединившись с ложно и половинчато понятым иудаистическим представлением о внеположности истинного, искупления историческому быванию человечества, — образовали чудовищную смесь агрессивного безбожия, серединно-мещанской пошлости и идолатрической жертвенности ради зла, в которой обожение злой воли и ненасытности плотских вожделений распыленных и одичалых человеческих толп в каких-то последних планах сливается с таким же идоложертвенным поклонением плоти и крови Израиля ради нее самой, сознательно и с изуверским исступлением отталкивающим от себя последние остатки старой, тысячелетней веры в сверхисторическое призвание его перед Богом и человечеством.
Русское православное религиозно-философское сознание возвело против римского католичества ряд тяжелых обвинений и обличений, высочайшего профетического напряжений и пафоса достигших в легенде о Великом Инквизиторе у Достоевского. Католичество не удержало себя в состоянии бдительной обращенности к пришествию Царствия Божьего, завещанной Христом и Церковью времен первоапостольских и святоотеческих. Оно не выдержало страшного бремени свободы, являемой в любви, благодати и смирении; оно поддалось искушению власти и силы земной, захотев как бы внести некую нетерпеливую поправку в богочеловеческую мистерию крестной смерти Иисуса Христа. Оно потребовало задним числом чуда сошествия с креста страдания властью и могуществом силы земной и возжаждало зримого установления Царствия Божьего земными средствами и понуждениями, еще до окончательного растворения пространства и времени в бесконечности лона Божьего, еще в условиях и формах земного, исторического бывания мира сего. Оно исказило мистический смысл и назначение христианской церкви и прельстилось легкой возможностью обратить ее в сообщество государственно-мирской упорядоченности, вооруженное силой века сего и подчиненное видимой, притязающей на каноническую непогрешимость, единоличной главе во имя осуществления на земле некоей мнимотеократической утопии. Именно в этой первоутопии православная мысль открывает первоисточники современной обезбоженной демократии с ее чисто внешним, формально-юридическим и материалистическим пониманием проблемы человеческой свободы, поставленной христианством впервые во всей ее сущностной полноте и важности. И встает вопрос, не оказалось ли католичество в каких-то неисследимых основаниях своей религиозно-исторической сущности в некоей соблазнительной для обеих сторон близости с иудейством, отринувшим во время оно того Мессию, который не явил чуда сошествия со креста страдания для первого и последнего явления в силе и славе небесных воинств, среди рушащихся столпов мироздания, чтобы творить Страшный Суд над живыми и воскресшими, с тем иудейством, которое непоколебимо держится за свою исконную идею реально явленного в исторической эмпирии чуда спасения и отказывается вместить известие о свершении искупления рода человеческого до окончательного прехождения земной юдоли зла и скорби мира сего?
Нет нужды подчеркивать, что высказанные здесь догадки не притязают на попытку твердо и ясно обозначить основное эсхатологическое содержание православной, католической и иудейской догмы, и нам, конечно, менее всего приличествует хотя бы на минуту становиться в положение судьи в православно-католическом или даже христианско-еврейском споре.
Последний спор, даже для судей достойнейших и компетентнейших, нам, евреям, еще долго, может быть, придет, удерживать от постановки на очередь истории при нынешнем убийственно-несовершенном состоянии дела обоснования и утверждения нашей религиозной догмы и при скудости и подспудности исторического проявления нашей религиозной мысли, давным-давно, в сущности, застывшей на своем послеталмудическом состоянии. Некоторые брожения и волнения XVII-го и особенно XVIII-го рационалистическо-просветительского века внесли в нее скорее смуту и шатания, чем определенность и силу единства и уж, во всяком случае, не вывели ее из изначального совершенно непонятного индифферентизма и невнимания к огромному, воистину для нее судьбоносному явлению христианства как ее величайшей и наиболее роковой встречи в этом мире.
Как бы то ни было, зрелище повального увлечения еврейского передового слоя позитивистско-материалистическими утопиями (увлечения, в огромном большинстве случаев не оправдываемого и не объяснимого из недр самого утопического учения бедственным социальным положением увлеченного, зачастую продолжающего пребывать в составе социальной группы или класса, по материалистической терминологии, угнетательского и эксплуататорского) — должно непрестанно наводить и понуждать к постижению и осмыслению его в категориях религиозно-мистических и метаисторических. Легко, конечно, не выходя из области чисто утилитарной и атомистико-рационалистической, объяснять эти явления столь непосредственно-понятным и общераспространенным феноменом состязательного бега толп, алчущих власти и благ, за триумфальной колесницей повсеместно как будто торжествующей социалистической утопии: так недальновидные, поверхностно-плоские и ущербленные вульгарным атомизмом наблюдатели и историки великого российского революционного катаклизма 1917 г. вполне довольствуются, скажем, наличием шкурного страха перед войной у каждого отдельного солдата для объяснений факта стихийного, самотекового разложения нашего фронта или наличием аграрных вожделений и опасений, связанных с только что приобретенной крестьянством помещичьей землей — для объяснения стихийной неприязни к белому движению в низовой крестьянской массе.
Более вдумчивый наблюдатель обязан, однако, за внешней видимостью отдельных, атомистически-разрозненных фактов стараться прозреть некоторые более глубоко скрытые смыслы и содержания и ставить наличные, иной раз весьма обыденные и прозаические факты в более широкие и углубленные перспективы пережитого прошлого, чаемого будущего и наджитейского, даже надисторического, религиозного смысла.
И вот попытаемся подойти с таким религиозно-нравственным и сущностно-эсхатологическим мерилом к столь часто встречающемуся житейскому типу еврейского интеллигента, сына фабриканта или ростовщика, спокойно и сытно, без угрызений совести живущего на средства, добытые кровью и потом трудящихся и в то же время искренно уповающего и верующего в окончательную победу рабоче-социалистического воинствующего утопизма. Не вмещается ли вся иррациональная и жуткая глубина этого феномена в выдвинутом христианской символикой образе еврея, отвергающего с надменным равнодушием страдания Того, Кто перед его глазами мучим на кресте распятия, но готового тотчас же возгласить осанну и повергнуться ниц во прахе перед Тем же Страдальцем, если Тот явит чудо сошествия со креста, облечется в ризу славы и силы века сего и насытит плотским хлебом всех малых сих, только тем исцелив вековую тоску еврейского утописта, столь соблазнительно похожую на бредовой человекобожеский пафос Великого Инквизитора?
Выше мы попытались наметить, — сознаемся, в самых и общих и смутных чертах, — некоторую область, в которой католичество какими-то сторонами своего мистического мироощущения оказалось созвучным некоторым основным тонам духовного регистра иудаизма.
Истинные размеры этого кажущегося столь парадоксальным родства и его историко-культурный генезис, восходящий, конечно, ко временам пребывания основной массы нынешнего восточноеврейского народа на романо-католическом Западе, может быть обнаружен только в будущем усилиями еврейской догматико-метафизической и религиозно-исторической философии, ныне еще обитающей в области piorum desideriorum. Покуда же нам важно уяснить себе всю грозную опасность для религиозного еврейства, проистекающую из повального укоренения в умах еврейской периферии псевдорелигиозных утопий, в идейно-наличном своем составе являющих собою противоестественную амальгаму ложно понятых и искаженных иудейских и католическо-европейских начал. И поскольку всякое истинно религиозное вероучение не должно мириться с существованием своих же собственных обездушенных подобий, обезображенных смешением с началами, ему чужеродными, религиозное еврейство должно предпринять борьбу с порожденным из его собственных недр еврейским атеизмом и богоборчеством, и в этой борьбе оно не может и не должно пренебречь теми духовными средствами и преимуществами, которые может ему дать сближение, в вышеуказанном смысле, с православием в борьбе последнего против духовных лженачал обезбоженного и насильнического латинского Запада. Мы всемерно подчеркиваем, что именно от Запада в первую очередь грозит религиозному еврейству смертоносная опасность вовлечения в гнилостный процесс опошления, обезбожения, богоотступнического ожесточения умов и сердец, ослабления социальных скреп и отъединения человека от человека, — одним словом, в тот процесс, от которого на наших глазах гибнет и растворяется во всеобщей буржуазно-социалистической пустоте западное еврейство, уже потерявшее национальный лик и достоинство и расколотое на множество общин официально-конфессионального характера.
Историческое прошлое евреев на католическом Западе не только хронологически, но и идейно и нравственно современное западному «средневековью», «гуманизму», «просвещению» и «демократии» доставляет в чрезмерном, даже подавляющем изобилии неотразимые факты ужасающей деморализации еврейской души и нарочитого, планомерного приведения ее в состояние полного религиозно-нравственного маразма и прострации многовековым, поистине дьявольским по своей настойчивости, планомерности и беспощадности мучительством со стороны католического общества, государства и даже церкви. Нам нет нужды восходить в поисках нужных нам примеров ко временам «средневековой» и испанской инквизиции, как это обыкновенно в таких случаях делается [20] . Достаточно вспомнить о не столь давних временах пребывания основной массы восточного еврейства в пределах Речи Посполитой, временах, почитаемых обыкновенно за сравнительно сносный период его существования. Всякому будущему исследователю взаимоотношений католичества и иудейства придется подолгу останавливаться на исполненном многообразного значения феномене многовекового пребывания этнографического стержня еврейского народа в пределах государства, созданного тем из славянских народов, который более ревностно, чем все остальные, усвоил дух латинства (термин «создания» государства взят здесь отнюдь не в том смысле, который приложим к творческому освоению обширных и многонародных пространств; характерное для Польши — как и для Австрии, собирание разнородных и разноплеменных земель посредством дипломатических комбинаций и политических браков существенно отличается от строительства империй колонизационно-творческими усилиями).
20
Да будет нам позволено остановиться здесь на двух неправильных представлениях, обыкновенно связываемых у нас, евреев, с проклятой памятью об инквизиции. Во-первых, испанская инквизиция с наиболее человеконенавистническим ожесточением истребляла еретиков не в «средние века», а, употребляя общепринятую терминологию, уже в «новое время», достигши апогея своего огненного безумия уже в XVI и XVII веках, хотя, конечно, в Испании, как и в остальной Европе, существовала и в «средние века»; следовательно, «средневековая» инквизиция и испанская, в том смысле, как их обыкновенно вспоминают, — не совсем одно и то же. Во-вторых, справедливость требует обелить инквизицию от напрасного обвинения в сжигании евреев: на самом деле она, верная своему наименованию «inquisitio hereticae ravitatis», включала в пределы своей компетенции только дела о евреях крещеных, втихомолку придерживавшихся еврейской обрядности. Коренное же еврейство признавалось католической церковью, как и ислам, за самостоятельную вселенскую веру, хотя и пребывающую в заблуждении. Но, конечно, крещение евреев производилось в большинстве случаев насильственно, при непосредственном Участии органов светской власти. См.: Henry Charles Lea. History of the Inquisition in the Middle Age, рус. пер. Лозинского, т. 2; его же History of the Inquisition in Spain, рус. пер. Лозинского.