Евреи в тайге
Шрифт:
Вот на чьем лице лежала печать благочестия!.. Он был ростовщик. У него был сынишка, младший сынишка, утеха старости. По вечерам рэб Аврум откупал у него ужин за две копейки наличными. Мальчик клал себе под подушку две копейки и засыпал голодный. Во сне он видел себя взрослым ростовщиком. Ночью отец выкрадывал у него из-под подушки две копейки. Утром мальчик подымал плач и крик. Тогда отец, тряся патриархальной бородой, подавал ему к завтраку вчерашний ужин.
Знавал я также одного Соломона с курчавой бородой. Это был подлинный христосик. Говоря о земном, он закатывал
Встречал я и обольщенных Рахилей. Нудные существа! Пока замуж не выйдет, все время носит в глазах мировую скорбь. А уж выйдет замуж, так за купца. Тогда она ест гусиный жир, толстеет и копит деньги.
Внутренняя неверность этих типов проистекает из того, что они — нарочитые, оперные. Сейчас оперные люди отменены, они никому не нужны, а которые сохранились — проходят по списку лишенцев.
Очень жаль только, что и по сей день иные писатели и драматурги развозят эти юдофильские кунсткамеры по издательствам и театрам и даже получают за это признание.
В еврейской массе, в той, которая изнывает в местечках, давно уже нет ни таких Соломонов, ни таких Рахилей, ни таких стариков. Там у людей нет личных драм. Там одна драма — нужда и бесцельность существования.
Я видел недавно в одном маленьком городке на Украине, как живут евреи. Они сидят на завалинках своих домов и молчат. О чем говорить? Все переговорено. Работать нечего.
— Что ж они делают? — спросил я одного местного жителя.
— Они сидят и нуждаются, — ответил он на мой вопрос.
Главным формовщиком психики местечкового еврейства является нужда. Эти люди, покуда они сидят в своих погребальных местечках, деморализуются, разлагаются, теряют и внутреннюю моральную опору и внешний человеческий облик. Это имеет много естественных последствий. Когда мне говорят в колониях, что вот, мол, есть известный процент колонистов никудышных, с которыми никакой каши не сваришь, потому что они вконец деморализованы, я удивляюсь не тому, что они есть, а тому, что их мало. Было бы неудивительно, если бы оказалось, что они все таковы.
На Украине и в Крыму, когда приезжают свежие группы евреев-земледельцев, крестьяне нередко злятся:
— Кому землю дают?! Что они с ней сделают?!
Иные видят в таких замечаниях антисемитизм, юдофобство. Но, право, так ли это? Самый вид типичного еврея из местечка, вид уничтоженного человека, может вселить очень большое недоверие к его будущей работе в поле. Нужна была сумасшедшая смелость революции, чтобы бросить евреев на полевые работы.
Но смелый опыт оправдывается! В тяжелом труде земледельца местечковые выходцы находят внутреннюю опору. Среди них формируются и совершенно новые люди — не оперные, а земные; с глазами, в которых не ложная мировая скорбь, а твердая человеческая требовательность в борьбе за существование.
Известный Тасилев
В станице Лазаревой ко мне подошел на улице пожилой еврей со сморщенным и искривленным лицом.
Человек этот был грязен и заспан. У него был отталкивающий вид, — тот самый отталкивающий вид, какой придает человеку привычная нищета. Шмыгая носом и беспрестанно почесываясь, он начал:
— Ну?.. Что теперь будет? Вот это называется справедливость? Что он теперь уехал, а я теперь остался вот так вот и сам один должен…
Он не успел досказать, кто уехал и что он должен: кто-то толкнул его, и он стушевался. Но и без его рассказа, по одному виду и тону я без труда догадывался, в чем дело: их было, вероятно двое таких богатырей-работничков, они сбились в компанейство, затеяли совместное ковыряние в носу, назвали это колхозом, получили под это от доверчивой администрации кредит, а теперь один уехал, а второй чувствует себя обездоленным.
— Вы знаете, кто это? Это же известный Тасилев! Вы не слыхали за Тасилева? Это же такой нахал, такой лодырь, такой я не знаю что…
В здешних местах часто случается, что кони, гуляя без присмотра, к тому же преследуемые гнусом, уходят, куда смотрят глаза. Бывает это и у евреев и у казаков. Хозяин тогда снаряжает погоню и находит пропажу нередко и за сорок-пятьдесят километров. Украсть коня здесь никто не может: казаки безупречно честны. Казак поймает приблудного коня и сам станет разыскивать хозяина.
Никто из евреев не гордится тем, что энергично разыскивал свою пропавшую лошадь. А энергия нужна не маленькая: искать надо в тайге и за болотами. Дело это не совсем привычно для еврейского переселенца. Но никто не хвастает.
А имя Тасилева знают все: у Тасилева ушел конь, и он недостаточно энергично его разыскивал.
Я слышал о Тасилеве так часто, что заинтересовался им. Я не мог, впрочем, добиться, чем он был до революции. Кажется, он музыкант, — значит он в местечке играл на свадьбах на контрабасе. Это еще не богатая карьера, но и она закрылась. Уже много лет как молодые люди даже в местечке стали жениться без контрабаса. Значит, последняя карьера Тасилева — нищета. У него восемь душ маленьких детей. Если бы кто-нибудь усомнился в том, что Тасилев еврей, эта тяжелая многосемейность — вернейшая примета. Сам он — рыхлая развалина, вместилище нищеты, болезней и горя. Что тут, по совести, необыкновенного, что он не так уж проворен в тайге и боится заходить далеко в поисках пропавшей лошади?
Но в погоне за новой жизнью его товарищи-евреи в тайге, как бы в лихорадке, поспешно и торопливо отряхают с ног местечковый прах. Вчера еще они все были такие герои, как Тасилев, по сегодня у них складываются новые понятия.
Все возмущены Тасилевым, все находят, что такие Тасилевы, которые не лезут в тайгу разыскивать сбежавшего коня, «только должны харкать кровью» и «их только должны кушать черви».
— Такой нахал, такой лодырь, такой я не знаю что…