Евреи в тайге
Шрифт:
— Не иначе пожар, граждане! Большое горе бежит на людей, — повторял наш ямщик, поглядывая на небо.
К вечеру мы были на Амуре и сели на пароход. Ночью мне не спалось. Я вышел на палубу. Было совершенно темно. Дверь выходила на китайский берег. Я обогнул корпус парохода и вышел к противоположной, советской стороне.
Я увидел страшное зрелище: пылал берег. В этом месте горы извиваются вдоль реки, Хинган то поднимает вершины кверху, то ныряет в глубину и проваливается в Амур.
Я не мало исходил здесь с ружьем и хорошо помню, как бывало тяжело бороться с непроходимыми зарослями. Теперь там бегал и хозяйничал
Не знаю, как долго стоял я на палубе, оцепеневший и завороженный. Я видел, как огонь взбежал на следующую сопку и стал ее тоже опоясывать.
Была темная ночь. Кругом стояло безмолвие пустыни, небо было красно, и казалось, что горит весь мир. Наш пароход с его сотнями пассажиров, с его громадным трюмом, в котором лежали десятки тысяч пудов груза, казался жалким утенком на воде, а на берегу, прокладывая себе страшную свободу, гулял хищник.
На палубу вышел мой спутник.
Белопольский — биробиджанский колонист. Но приехал он не из Белоруссии и не из Украины, а из Южной Америки. Белопольский родился в маленьком местечке Подольской губернии. В 1905 году ему было пять лет. Его старшие братья участвовали в революционном движении и были заточены и сосланы, отец был убит на погроме.
Остатки его семьи эмигрировали в Южную Америку. Там он рос, учился, работал, вошел в жизнь. Что связывало его с Россией? Что оставил он здесь? Ничего.
И вот появился Биробиджан. Белопольский поехал в Биробиджан. Он бросил веселый город Буэнос-Айрес и поехал в тайгу. Он нашел здесь участок поглуше, где прокладывает дорогу экскаватор, и вот он работает там в качестве не то техника, не то механика.
Он не один здесь такой: весть о новой еврейской отчизне в стране Советов гулко прошла по странам, где погибает еврейская голытьба. Целыми группами прибывают иностранные евреи в дикую страну, где евреи советские начали строить человеческую жизнь.
В большинстве они выходцы или дети выходцев из России и эмигрировали после погрома 1905 года.
Я хорошо помню погром 1905 года… Я особенно хорошо помню добродушное отношение самих погромщиков к их делу. У меня был приятель, Борька Степанюк. В детстве мы вместе гоняли голубей, и: всякие другие дела мы тоже обделывали компанейски: общий пистолет имели, инкогнито питались грушами в соседском саду. А потом нето его жизнь, нето моя съехала куда-то вбок. Мы расстались и не виделись несколько лет. Зимой 1905 года я приехал на родину и повстречал Борьку, Борька вырос, стал высокий, здоровый, мордатый парень и одет был во все новое, — из-под нового пальто выглядывали новенькие плисовые шаровары. Повстречались, обнялись.
— Борька, — говорю я между прочим, — где это ты такой одяг славный достал?
Борька широко улыбнулся.
— Та на забастовке, — сказал он, ласково трепля меня по плечу.
Объяснение было непонятно: на какой такой забастовке можно, например, разжиться материалу на плисовые штаны?
— Та-ж в октябре! Ты що-ж не знаешь, що у нас тут по за манифестом забастовка была?
Городок наш был не индустриальный. Не было там предприятий, где работало бы больше 4–5
Борька Степанюк разжился плису на штаны и опять же пальто справил себе подходящее как раз именно благодаря этой «забастовке», которая прошла «по за манифестом». Не было бы забастовки, никогда не справил бы себе Борька такое пальто и штаны такие плисовые.
Дело не в том, что время от времени полиция находила отребье, которое за полбутылки ходило резать евреев. Самое примечательное было то, что добродушные и простые Борьки, которые с нами вместе гоняли голубей, уходили на погром по первому свистку, а потом говорили, что штаны добыли на забастовке.
Белопольский стал вместе со мной смотреть горящий берег. Пожар был страшен.
Огонь шествовал, гремя и полыхая. Он шумно и тяжело боролся с лесом, он обгладывал стволы деревьев, выжигал в них глубокие дупла, он сваливал вековые великаны и по стволам перескакивал с одного на другой. Десятки, сотни, тысячи деревьев уже, повидимому, были охвачены пламенем.
— Ну, что вы так уставились на этот пожар? — внезапно сказал Белопольский. — Что тут, подумаешь, такого?.. Ну, горит лес! Ну, много леса горит! Так что?..
Пламя уже взгромоздилось на вершину новой сопки. Было похоже, будто какой-то один огонь— вожак шагает впереди, а за ним, все ширясь и разрастаясь, стремительно бежит целое племя огней.
Но Белопольский, точно и не видя грандиозной картины, стал седлать, я заметил, своего любимого коня.
— Это хорошо — Биробиджан! — ни с того, ни с сего завел он. — Пусть будет еврейская территория в Союзе! Это хорошо! Этот несчастный еврейский вопрос может перестать быть вопросом только в социалистическом обществе. Как ваше мнение?
Мое мнение совпадало.
А берег все пылал и пылал.
Я как будто впервые узнал в эту ночь, сколько неизученного, таинственного и грандиозного кроется в этом странном, нерусском слове тайга. Я знал молчание тайги; я знал ее таинственный гул, похожий на морской прибой; я знал ее тайные красоты; ее поляны, неожиданно открывающиеся среди густых зарослей; ее ручьи, озера, болота, топи, цветы.
В огне я видел ее впервые.
Белопольский задумался. Но не надолго. Вскоре он снова заговорил. Но, странно, на сей раз в его голосе звучали какие-то другие, более глубокие и серьезные ноты.
— Вот вы все любуетесь необыкновенным пожаром, — начал он. — А для нас, для того мирового еврейства, которое трудится и страдает, которое погибает от нищеты, от подлых законов, от антисемитизма, — для нас на этих берегах горит путеводный свет. Мы придем в Биробиджан и построим здесь фабрики и заводы, дороги и города. И нового человека мы создадим. И это все будет социализм.
Он явно волновался. У него дрожал голос.
— Вы, ведь, знаете, — продолжал он, пересилив себя, — когда-нибудь Америка должна будет уступить свое звание Нового Света вот этим необозримым пустыням. Новая цивилизация построится на берегах Тихого океана. И фундамент этой цивилизации будущего, — цивилизации равных, заложим здесь мы.