Еврипид
Шрифт:
Только теперь, подходя к концу своей длинной и трудной жизни, трудной не какими-то особыми тяготами и бедами, болезнями, утратами или нищетой, но тяжелейшей внутренней борьбой, поисками смелого разума и метаниями гордого, свободного духа, только теперь сын Мнесарха до конца понял смысл древнего изречения о том, что искусство требует жертв. И жертвой этой бывает нередко вся жизнь, отданная во славу того неведомого и всемогущего бога, который заставлял его вновь и вновь, несмотря на горечь непризнания и поражений (написав около девяноста драм, он при жизни всего лишь четыре раза удостоился первой награды), браться за стилос. Он служил Мельпомене, ни на что не рассчитывая, ничего не прося и не отступив ни на шаг от своего жизненного предназначения:
Нет, не покину, Музы, алтарь ваш; Вы же, Хариты, старца любите! Истинной жизни нет без искусства… Зеленью плюща белые кудри Я увенчаю. Лебедь весь белый, НоЕму так хотелось быть счастливым и радостным в своем великом служении Красоте и Добру («Иначе как, будучи угрюмым самому, других пленять?»), хотелось быть светлым и умиротворенным, все понимающим и прощающим, но этого было ему не дано. Не дано было даже забыться, хотя бы на время, в мире своей поэзии и отрешиться от той всеподавляющей скорби, рожденной несовершенством человеческой жизни, которой были пронизаны его великие творения и которая превратила в трагедию, не менее впечатляющую, чем злоключения Атридов или потомков Эдипа, его собственную жизнь:
. никто не придумал Гармонией лир многострунных Печали предел ненавистной, Печали, рождающей смерти, Колеблющей ужасом царства, Печали предел положить…Почти аскетический образ жизни сына Мнесарха, его добровольное уединение на Саламине казались весьма подозрительными его согражданам, которые, вероятно, думали так же, как и герой Аристофана: «Поверь мне, мой Федиппид, такой страшный человек, как сын Мнесарха, никуда не годится ни в нравственном, ни в политическом отношении. В людях, до такой степени удаляющихся от общества, непременно есть что-нибудь дурное, требующее от них такого отчуждения». Теперь уже очень трудно, невозможно определить, какая ничтожная доля правды была в недоброжелательных пересудах сограждан и была ли она в злобных сплетнях, ползущих по городу. И в то же время афиняне в высшей степени снисходительно относились к похождениям Софокла, не утратившего в своем очень и очень почтенном возрасте (он был старше Еврипида на пятнадцать лет) тяготения к женщинам, любившего бывать на дружеских пирах, повеселиться и имевшего незаконного сына Аристона от гетеры Феодориды Сикионской. Софокл, любезный и приятный в обращении, был окружен любовью и уважением сограждан даже после скандального процесса, затеянного против него законными сыновьями. Сыновья эти, раздраженные мотовством старика, требовали от судей отстранить отца от управления имуществом как выжившего из ума. Говорят, что, не утруждая себя особыми аргументами, Софокл прочитал присяжным своего «Эдипа в Колоне», и в результате обиженные сыновья получили строгий выговор от суда за недостаточное почтение к своему гениальному отцу. И Софокл продолжал жить так, как ему хотелось. Про него говорили, что его посещают сами боги.
Так в чем же причина того, что афиняне были столь снисходительны к творцу «Эдипа», любившему и умевшему пожить в свое удовольствие, и так нетерпимы к создателю «Медеи», жившему последние двадцать лет главным образом мучительным поиском истины? Вероятно, в силу той же самой причины, по которой и сами они, Еврипид и Софокл, на протяжении почти полувека являвшие вместе на суд афинян свои трагедии, за всю свою долгую жизнь так и не стали друзьями, даже не сблизились, хотя и уважали друг друга. Так, античные авторы сообщают, что, когда Софокл потерпел кораблекрушение во время своей поездки на остров Хиос и при этом погибло несколько его трагедий, Еврипид написал ему следующее: «Несчастье с драмами, которое всякий назовет общим несчастьем для всей Греции, тяжело, но мы легко утешимся, зная, что ты остался невредим». Оба они на склоне лет жили частной жизнью (после смерти Перикла Софокл постепенно отошел от участия в политике и военных делах), считая главным служение музам. Оба с неодобрением относились к губительным политическим авантюрам демагогов последней четверти этого века и осуждали войну. Оба они были мудры, но их мудрость была совершенно различной — и в этом-то было все дело.
Софокл принимал мир таким, как он есть, твердо веря в его изначале заданный смысл; жизнь представлялась ему налаженной и освященной традициями системой отношений между людьми, между человеком и богами, между человеком и законом, и это придавало линейную ясность его гениальным творениям. Смерть и жизнь, зло и добро, необходимое и случайное — все представало в его мировидении как нерасторжимые звенья одной бесконечной цепи, которую никому не дано нарушить ни в чем. Он был религиозным в глубочайшем понимании этого слова, верил в некий высший Закон, который правит людьми и богами, которого не избежать, не обмануть и подчинение которому есть высшая мудрость. Он сомневался в полезности знания, считая, что истинная сущность вещей все равно никогда не раскроется для человека. И его герои жили и действовали в соответствии с этим высшим Законом, являя собой достойный пример для афинских зрителей, слабых живых людей, запутавшихся в неразрешимых противоречиях бытия. Он верил в высшую гармонию мира той светлой верой, не замутненной излишними мудрствованиями, которой не было и не могло быть у мятежного духом ученика Анаксагора и Протагора, для которого неустроенность человеческой жизни порой заслоняла ее самоценность.
Не человека, а бога считал он мерой вещей, свято веруя в непоколебимость традиций, задачу искусства видел в том, чтобы славить все «доброе и чистое» и, по словам Аристотеля, «утверждал, что сам изображал людей такими, какими они должны быть, а Еврипид такими, каковы они есть». В высшей степени почтительно относящийся
Что же касается Еврипида, который с каждым годом и с каждым днем чувствовал себя все более чужим и ненужным в Афинах, против которого вот-вот могли возбудить судебный процесс (слишком много обвинений выдвигали против него, вольнодумца и богохульника, озлобленные несчастьями сограждане), то он все же решает принять приглашение македонского царя Архелая или же восхищавшихся его поэзией сицилийцев. Он приходит к этому решению после долгих колебаний и мучительных раздумий, отразившихся в его последних трагедиях. Так, в «Финикиянках» царица Иокаста спрашивает своего изгнанного из отечества сына:
Скажи, дитя, отчизну потерять Большое зло для человека, точно?И несчастный Полиник отвечает ей:
Огромное: словами не обнять.Покидая родные Афины, блистательный город его полной надежд гордой молодости, сын Мнесарха понимал, что жизнь его, в сущности, на этом кончается, потому что ему, выросшему среди образованных, смело мыслящих людей, воспитанному бессмертными философами-учителями, вряд ли удастся сохранить себя среди неотесанных, грубых варваров, «лишенных свободных речей», падающих ниц перед деспотом-самодержцем («Да, жить среди глупцов… какая пытка!»), но возможности жить как-то и дальше в Афинах у него уже, видимо, не было. И вот в середине 408 года он навсегда покидает великий свой город, где ему теперь не с кем было особенно прощаться и не о ком было особенно жалеть, чтобы вернуться сюда через несколько лет бронзовым бюстом в театре Диониса.
Глава 10
В ИЗГНАНИИ
Итак, в свои семьдесят два года Еврипид навсегда оставляет отечество: он бежит из Афин, как бежал сорок лет назад великий Эсхил, оскорбленный неблагодарностью соотечественников, как бежали потом Анаксагор и Протагор, гонимые невежеством и суевериями. Он навсегда покидает истощенные войной поля разоренной Аттики, священные масличные рощи и платаны Академии, тоже словно бы доживающие свои последние сроки. Сначала он отправился в Магнесию на Ионийском побережье недалеко от Эфеса, принадлежащую теперь персидскому царю. Вероятно, он отправился туда морем, и путь этот, наиболее безопасный и короткий в то тревожное время, лежал через Миртойское и Эгейское моря, мимо Эвбеи и Андроса, между Делосом и Наксосом, мимо Икарии, Самоса и Хиоса, всех этих древних островов, старинных очагов греческой культуры, теперь, после персидского нашествия и стольких лет не менее жестокой братоубийственной войны, пришедших в запустение и бедность. И престарелому поэту, в последний раз обводившему скорбным и растерянным взором весь этот пошатнувшийся, столь блистательный ранее эллинский мир, те ужасы войны, о которых он столько раз говорил, кричал прямо в лицо своим словно бы помутившимся рассудком согражданам, казались, возможно, еще более непоправимыми. И постепенно печальные дела отечества становились для него все более чужими, тем более что он не мог тут ничем помочь, не мог даже все объяснить до конца, и поэтому мысли его обращались все больше к вечным вопросам о цели и смысле человеческой жизни.
Магнесия, старинный город в долине реки Меандр, была издавна населена выходцами из Греции. Полвека назад персидский царь Артаксеркс преподнес его в дар великому Фемистоклу, когда Спаситель Эллады, изгнанный из отечества и не нашедший убежища ни в одном из греческих городов, пал в ноги сыну побежденного им когда-то персидского властелина, умоляя о приюте и защите. Польщенный таким унижением самого доблестного из греков, Артаксеркс дал ему сразу, как пишет Геродот, три города — на хлеб, вино и на рыбу. Одним из них и была Магнесия, до сих пор управлявшаяся потомками Фемистокла. Они не простили унижения своего великого деда, останки которого покоились в великолепной гробнице на главной площади города, после того как «из уважения к славе собственных подвигов и прежних трофеев он принял самое благородное решение — положить своей жизни конец, ей подобающий». Фемистоклиды хорошо относились к изгнанникам из Афин, особенно к тем, кто добровольно бежал от произвола и неблагодарности сограждан. Тем более что афиняне до сих пор продолжали корить и позорить Фемистоклидов тем, что они, мол, живут себе и процветают на те самые деньги, которые их бесчестный и сребролюбивый родоначальник вывез обманным путем из Аттики. Большое влияние в городе имели также потомки Метиоха, сына великого полководца Мильтиада, попавшего чуть ли не сто лет назад в плен к персам и с почетом принятого Дарием. На помощь всех этих людей, во многом, по-видимому, сохранивших верность греческим обычаям и благожелательно относившихся к образованным служителям муз, вполне мог рассчитывать и Еврипид. К тому же, как говорят, у него самого были в Магнесии какие-то старые связи и знакомые, проксеном которых он бывал раньше в Афинах, когда те приезжали в Аттику по торговым или каким-то иным своим делам.