Еврипид
Шрифт:
Все эти события развернулись в то время, когда афинский флот находился у острова Самос, и, когда моряки, в подавляющем большинстве приверженцы демократии, услышали о том, что власть в городе захватили олигархи, они наотрез отказались подчиняться новым порядкам. Узнав об этом, Алкивиад, живший тогда в Малой Азии, но не оставивший надежды вернуться когда-нибудь победителем в Афины, вступил в переговоры с Фрасибулом, стоявшим тогда во главе флота, и предложил ему свои услуги, уверяя, что он всегда был и есть убежденный сторонник демократии, а печальные обстоятельства его бегства из Греции объясняются лишь гнусными происками приверженцев олигархии. В итоге он был назначен главнокомандующим флота, уговорил персидского сатрапа Тиссаферна дать им крупную денежную субсидию и начал готовиться к продолжению военных действий против Спарты.
Горестное чувство поражения овладевало все больше сыном Мнесарха при виде того, как неостановимо рушилось то, что казалось святым и незыблемым, как в силу главного и непреложного закона мироздания, открытого бессмертным Эфесцем, все прямо на глазах превращалось в свою противоположность, и он то впадал в неистовый гнев, готовый ценой самой жизни
Глава 9
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ В АФИНАХ
Правление «достойных и состоятельных» ни в чем не улучшило, да и не могло улучшить бедственного положения Афин. Военные действия продолжались, так как сами олигархи никак не могли прийти к единому решению относительно того, стоит ли принять предложенные Спартой условия, и в 411 году афиняне вновь понесли тяжелое поражение в морской битве у Эвбеи. Спартанцы овладели также Византием и Халкедоном, перерезав «понтийскую хлебную дорогу», и призрак голода повис над измученным городом, лишившимся основного источника зерна. Все это обострило разногласия среди стоящих у власти: крайние приверженцы олигархии во главе с Фринихом и Антифонтом настаивали на немедленном заключении мира со Спартой на любых условиях, в то время как более умеренные, возглавляемые Фераменом, были против и предлагали изыскать какие-то иные пути, чтобы выйти из кризиса.
И снова, как это бывало в последние годы каждый раз, когда военное положение становилось особенно тяжелым, волна насилия захлестнула Афины: олигархи судили, убивали и конфисковывали имущество, следуя бесконечным доносам и обвинениям, и ни один из подозреваемых в симпатиях к демократии не мог чувствовать себя в безопасности.
Афины затаились в тягостном ожидании, на время замолкли даже беспокойные комедиографы — теперь за слишком смелую шутку можно было поплатиться жизнью. Утихли политические споры, все больше граждан предпочитало отсиживаться по домам, не появляясь без нужды на площади, и затворнический образ жизни Еврипида, раньше столь возмущавший сограждан, стал казаться многим из них даже привлекательным. В это время, изжив вместе с увлечением Алкивиадом и свои последние гражданские иллюзии, старый поэт ограничил круг общения двумя-тремя близкими ему людьми и по нескольку дней не появлялся на улицах города, предпочитая пребывать в том безбрежном и вечном мире познания и творчества, где с ним навсегда остались его бессмертные учителя и который сделался его последним прибежищем в готовой вот-вот рухнуть реальности. Друзья уходили один за другим, оставляя его одного на скорбном, тяжелом пути осмысления бытия: в самый разгар гражданских междоусобиц был возбужден процесс против Протагора, жившего в эти годы в Афинах. Против знаменитого софиста было выдвинуто традиционное обвинение в кощунстве и вольномыслии, основанием для чего послужило его ставшее уже широко известным сочинение «О богах». Осужденный на смерть, Протагор бежал из Афин, надеясь найти прибежище в Сицилии, но погиб во время кораблекрушения. Благочестивые афиняне отмечали с удовлетворением, что бессмертные боги сами покарали нечестивца, а книги его были сожжены.
Со смертью Протагора не осталось почти никого, кто надеялся когда-то, как и Еврипид, переделать жизнь афинян посредством просвещения и воспитания. Был, правда, еще Сократ, но он шел своим путем, и Еврипид сближается с эпическим поэтом Хирилом, воспевавшим гомеровским стихом войны с Дарием и Ксерксом, а также с двумя молодыми людьми, поэтом Агатоном и музыкантом Тимофеем, в творчестве которых он находил, вероятно что-то родственное своему собственному поиску в искусстве. Весьма одаренный, но слишком склонный к нововведениям, отвергающий сложившиеся музыкальные традиции Тимофей был как-то освистан в Одеоне и в отчаянии даже хотел покончить с собой. Как пишут античные авторы его удержал от этого Еврипид, на склоне лет опять обратившийся к музыке, дающей, как он это понял теперь, значительно больше возможностей для выражения жизни души и приобщения ее к той высшей, доступной лишь очень немногим гармонии, которая должна непременно царить во вселенной. И он уверял раздавленного позором и непониманием музыканта, что все это не страшно, что косная публика всегда так встречает все новое и необычное, что победа придет непременно, надо лишь набраться терпения…
Трагический поэт Агатон, одержавший свою первую победу где-то в 418 или в 417 году и считавшийся наиболее одаренным из молодых служителей Мельпомены во многом подражал Еврипиду (с которым был знаком с юношеских лет), тяготея к романтическим сюжетам, изысканному стилю и обилию столь же изысканной музыки при постановке своих пьес, что многим казалось слишком приторным и безвкусным. Однако в отличие от Еврипида он полностью пренебрегал не только реальностью, стремясь уйти от нее в вымышленный мир своей причудливой и жеманной музы, но даже традиционными мифологическими сюжетами. В его широко известной в то время драме «Цветок» все имело крайне искусственный характер: и действие, и персонажи — не боги, не герои, и в общем-то не люди, а так, восковые фигуры нежнейших тонов, воплощение рафинированного эскепизма значительной части афинской молодежи, уставшей от гражданских распрей и бедствий войны, которой, казалось, не будет конца. И многие из тех вопросов, над которыми в сомнениях и муках души долгие годы размышлял сын Мнесарха, для его прекрасного собрата по искусству казались просто лишенными смысла. Обывателям казалась странной дружба угрюмого затворника Еврипида с женоподобным красавцем Агатоном (спустя много
В эти тяжелые годы, когда большинство его соотечественников боялись сказать лишнее слово, Еврипид пишет трагедию «Финикиянки» — свидетельство его высокого гражданского мужества, где он поставил все самые больные вопросы отечества и которая еще раз полностью опровергает представление о нем как о человеке, стоящем вне политики. Пусть он не выступал в Народном собрании с длинными, обманчивыми речами и не заседал на скамьях Совета, он говорил обо всем, что его волновало, с просцениума театра Диониса, и слова его, как бы ни относились к ним сограждане, не оставались втуне. Недаром именно в 411–410 годы, когда гражданские страсти в Афинах накалились до предела, Еврипид, как в свое время Эсхил, обратился к сказанию о борьбе Этеокла и Полиника — родных братьев, погубивших друг друга. В этой сложной, сильной, может быть, несколько длинной трагедии (слишком многое хотелось сказать поэту), которая с ее прекрасным музыкальным сопровождением представляла собой пышное, красочное зрелище и высоко ценилась в последующие века античности, он был откровенен как никогда: для него были врагами родины, ввергнувшими ее в пучину бедствий, и демагоги, водившие за нос афинский народ последние десять лет, и презирающие этот народ олигархи. Все те честолюбцы и сребролюбцы, для которых Афины казались лишь ставкой в бесчестной и опасной игре и которые были готовы на все ради сохранения власти, такие, как тщеславный и деспотичный Этеокл, которого его несчастная мать Иокаста убеждает прекратить богопротивную тяжбу с братом:
Из демонов ужаснейший теперь Твоей душой владеет — жажда чести. Оставь богиню эту! Правды нет В ее устах коварных, и всечасно Она отравой сладкой напояет Цветущие семейства, города… Ты одурманен ею и не видишь Другой, прекраснее ее, богини, Что равенством зовется на земле.Вновь и вновь отстаивая великие идеалы свободы и равенства, поэт призывал своих недальновидных сограждан, для большинства которых единственной ценностью и главным мерилом давно стали деньги, к умеренности, честности и милосердию, словно отказываясь принять ту страшную истину, что «на свете только деньги дают нам власть, вся сила только в деньгах». Он, которого Аристофан и многие другие афиняне отождествляли со всеми теми лжемудрецами и любителями словесной эквилибристики, что с мгновенной легкостью обращают правду в кривду и наоборот, восставал против этих ни на чем не основанных обобщений с горьким достоинством старого философа, которому не в чем себя упрекнуть, кроме как в суровой приверженности к истине:
У истины всегда простые речи, Она бежит прикрас и пестроты, И внешние ей не нужны опоры, А кривды речь недуг в себе таит, И хитрое потребно ей лекарство. . . Пусть речь моя не блещет остротой, И груб ее язык прямой. Но правда, По-моему, для мудрых и немудрых Одна на свете — и другой не сыщешь.И хотя события «Финикиянок» происходили в мифических Фивах, ее психологическая атмосфера — это та тревога, неуверенность, гнетущее предчувствие надвигающегося поражения, в состоянии которых жили тогда Афины. И кровь, бесконечно льющаяся кровь: убивают друг друга братья в неистовой жажде власти, не в силах смирить своих темных страстей; их несчастная мать пронзает себя мечом, извлеченным из трупа сына; обречена на гибель юная Антигона; старый отец, слепой Эдип, добровольно осуждает себя на «изгнанье и смерть под забором», эта безвинная жертва своей страшной судьбы, которому (может быть, так же, как и самому поэту) в этом мире оставалось теперь лишь одно — «полюбить страданье». Трагедия отмечена глубочайшей безысходностью, тягостным чувством поражения — поражения злосчастного Эдипова рода, поражения самого Еврипида, убедившегося в невозможности изменить что-либо в этом мире, поражения целого народа, которому, как казалось уставшему поэту, уже нечего было ждать от будущего:
А городу придется пережить Дни тяжких жертв: я вижу, как на трупы Кровавых тел ложится свежий ряд, И стон земли фиванской наполняет Мне ужасом взволнованную душу.Однако этот ужас за судьбы отечества, по-видимому, был не слишком-то понятен большинству его сограждан, которые не видели вещи столь трагически и, хотя слава Еврипида к этому времени разнеслась широко по всему эллинскому миру, предпочитали его возвышенным и скорбным произведениям заурядные, но более, возможно, спокойные творения других трагических поэтов. Так, спустя несколько столетий казалось поистине удивительным, что над создателем «Гекубы» и «Финикиянок» мог одержать победу какой-то Ксенокл, само имя которого сохранилось лишь только потому, что фигурировало в свое время рядом с именем сына Мнесарха. Его философические размышления и скорбные сентенции довольно зло пародировали многие поэты — его современники, но особенно неистовствовал Аристофан, недоброжелательство которого просто не имело предела. Все в «сыне торговки зеленью» вызывало презрение и гнев молодого гения комедии: и уединенный образ жизни, и большая библиотека, и склонность к лирическим излияниям, и любовь к музыке, изобилие «чужеземных» напевов при постановке трагедий, и вообще вся его поэзия, в которой Аристофан видел лишь нечестивую проповедь свободы мысли и необузданность чувств: