Европа в средние века
Шрифт:
До того же как наступят времена всеобщего примирения [с Господом], главное — это довериться. Кому? Церкви. А значит, Деве Марии, являющейся [про]образом церкви. Над Королевским порталом Шартрского собора возвышается, открытая всем взорам, ее статуя; она еще весьма условна; выведенная за пределы времени, почти столь же далекая, как Сент-Фуа в Конке, Дева Мария здесь не столько личность, сколько знак, орудие воплощения, вместилище Божества, трон Господа. Сто лет спустя создатели Реймского собора помещали статуи Девы Марии повсюду. Она вознесена на вершину всей иконографической иерархии, и Сын возлагает на ее главу корону. Сцена этого апофеоза является простым переводом на язык пластики слов из литургии Успения: «Царица села по его правую руку в золотом одеянии, и Он возложил на ее главу корону из драгоценных камней». Непременное окружение этого празднества коронования составляют ликующие ангелы, напоминающие фигуры восставших из могил. Это сцена венчания, наделения верховной властью.
Если помнить, однако, что Церковь в XIII веке отождествляла себя с Богородицей, нетрудно понять смысл этой символики: высшая власть в этом мире принадлежит Церкви — до скончания времен. Стоящая за Папой, архиепископами и епископами, церковь претендует на царское достоинство, подобное тому, которым обладает Богородица на большом витраже Шартрского собора, и видит свою роль в том же, в чем видел свою император тысячного года — в посредничестве
Расцвет искусства соборов был необычайно быстрым: Шартрский собор был построен за двадцать шесть лет, собор в Реймсе еще быстрее — между 1212 и 1233 годами. Столь бурный рост объясняется быстрым подъемом благосостояния, зародившимся в деревне и затем охватившим городскую экономику. Но он обусловлен и другим фактором развития, неотделимым от предыдущего развитием знания. При каждом соборе имелась школа. Наиболее активные из этих школ были расположены в районах, где процветало искусство Франции, готическое искусство. Конечно, школы существовали и при монастырях, но монастыри означали замкнутость. Школы при соборах, как и торговая деятельность, на протяжении XII века все более освобождались от стягивавших их пут. В самом деле, миссия епископа состоит в распространении слова Божия. В результате реформы [католической] церкви эта его функция на тот момент возобладала надо всеми остальными. При этом она стала слишком обременительной, чтобы епископ мог ее выполнять в одиночку. Ему потребовались помощники, способные проповедовать это слово вместе с ним повсюду, и чтобы готовить таких проповедников,— хорошо оборудованные мастерские, а в них — хорошие книги и хорошие наставники, умеющие их комментировать. По мере того как путешествия становились все более доступной вещью, в лучшие школы устремились охочие до приключений интеллектуалы. В результате сформировались центры, в которых была сконцентрирована наука и учебная деятельность, причем в тех самых местах, где были воздвигнуты шедевры готического искусства — в Лане, Шартре, наконец, в Париже, который вскоре превзошел все остальные города. Наблюдалось, таким образом, совпадение очагов интеллектуальных поисков и передовых достижений в области искусства.
Круг изучаемых наук остался неизменным со времен первого возрождения античной культуры в каролингскую эпоху. Это были так называемые «семь свободных искусств»: три вводные дисциплины: грамматика, риторика — овладение красноречием, диалектика — овладение [правильным] рассуждением; четыре дисциплины высшего цикла, способствующие постижению тайных законов мироздания: арифметика, геометрия, астрономия, музыка. Эти семь путей знания вели к теологии, царице наук, с помощью которой можно было попытаться проникнуть в Божественные тайны, истолковывая промысел Господа, Его слово, другие рассеянные в природе и доступные для восприятия знаки. Своим замечательным успехом парижские школы, где во второй половине XII века учились все значительные епископы и все Папы, отчасти обязаны учению Абеляра. Его доктрина положила начало теологии, преимущественно основанной на диалекте. Для Абеляра отправной точкой исследования было слово. Он стремился высветить все его скрытые значения. При этом он, однако, не уподоблялся монастырским эрудитам, чья мысль мечтательно устремлялась вслед за любыми случайными ассоциациями слов или образов. Его мысль следовала строгим правилам логического рассуждения. Между тем средства логического анализа постоянно совершенствовались. Целые полчища клириков шли вслед за рыцарями, отвоевывавшими у мусульман Испанию и Сицилию; они с жадностью набросились на книги великолепных библиотек Толедо и Палермо, они развили лихорадочную деятельность по переводу с арабского на латынь трудов, некогда переведенных арабами с греческого. В Париже изучили эти переводы. В них открывалось знание древних, которым пренебрегли римляне: Евклид, Птолемей; в них открывалось биение мысли более привлекательное, чем все логические трактаты Аристотеля. Была выработана и утвердилась методика исследования. В его начале Абеляр ставит сомнение: «Мы приступаем к изысканиям, пребывая в сомнении, и с помощью исследования улавливаем истину». Самонадеянность и гордыня! Было немало людей, которых такая позиция устрашила, которые ее яростно осудили, как, например, Св. Бернар, одержавший в конце концов над Абеляром верх. Она, однако, вызвала по меньшей мере воодушевление в среде наиболее ученых школяров, основным занятием которых было уже не безмолвное восприятие урока, а дискуссия. Диспут, спор. «Мои ученики,- говорил также Абеляр, требовали убедительных доводов; им более необходимы были внятные объяснения, нежели утверждения. Они говорили, что нет пользы в словах, если не разъясняется сказанное, и что никто не способен верить, если он сначала не понял.» Именно отсюда вышла вся наша наука.
До нас дошел устав одного из парижских коллежей, коллежа Юбан. Этот документ, довольно поздний, — он датируется XIV веком — полон подробностей, позволяющих судить о том, что собой представляла в то время школа. Это была дисциплинированная команда, вроде военного подразделения, возглавляемая наставником-командиром. Ученики — молодые люди, все до единого духовного звания, стриженые и носившие одеяние клириков; они жили одной общиной, совместно, как монахи, принимали трапезу, а их наставник был наподобие аббата. Не следует забывать о том, что все действия, которыми была наполнена их жизнь, это действия священнослужителей. Собственно учеба чередовалась с благочестивыми размышлениями и литургической службой. Учеба соединялась с молитвой и была неотделима от нее; учеба была лишь иным способом служения Господу. Однако, наряду с молитвой и церковным шествием, в школах получили распространение два других ритуальных действия, в которых проявлялось то, что составляло их отличие от монастырей — открытость миру; это была забота о несчастных, которых в городе было не счесть, иными словами, практика евангельской милостыни; это было также внимание к тем, кто обладал богатством и могуществом, но кому следовало передать знание и подать достойный пример, т.е. овладение мастерством проповеди.
Из подобных школ исходил дух, наполнявший эстетику соборов. В нем все берет начало — и символика света, и смысл воплощения, и представление об умиротворении смерти, и эта набирающая силу склонность внимательно присматриваться к окружающей реальности и тщательно переносить ее в изобразительную пластику создаваемых произведений. Подобные же школы подтолкнули развитие техники возведения сооружений; вышедшее из них учение о равновесии позволило в 1180 году с помощью аркбутанов поднять сразу в полтора раза выше, чем это делалось когда-либо ранее, хоры Собора Парижской Богоматери, а с помощью угольника, циркуля и расчетов — все более и более облегчать стены, подчинять замыслу материал, побеждать его тяжесть. В XIII веке появляются первые архитекторы, гордые своим званием и оставляющие на камнях свой личный знак. Они пользовались уважением и, подобно наставникам школ, называли себя докторами — докторами каменных наук. Из альбома одного из них, Виллара де Оннекура, видно, чем обязано было их высокое искусство упражнениям из «тривия» и «квадривия». Собор творит разум, именно он объединяет в упорядоченное целое наборы разрозненных элементов. Пронизывающая здание логика становится все более и более строгой, а само здание все более и более абстрактным. И поскольку архитектор одновременно является руководителем декоративных работ, поскольку он определяет план, которого придерживаются скульпторы, высекающие из камня статуи, он сознательно трактует природу, как хотел это сделать Сезанн, с помощью квадрата и круга, сводя ее к рациональным формам. Разве замысел самого Создателя не был опосредован разумом? Не следует ли искать в беспорядочном нагромождении скрывающих их форм геометрические схемы подробного плана [мироздания], если хочешь изображать все живые существа и предметы такими, какими они должны быть, такими, какими они были первоначально и какими они вновь станут когда пройдет беспорядок, внесенный в мир его земной историей. Вместе с тем, школа учила смотреть на мир открытыми глазами. Интеллектуалы того времени не были затворниками, они жили среди лугов и садов, и природа,— это творение Божие, данное им во всей своей свежести и разнообразии, представлялась им все менее и менее заслуживающей укоризны. Пристальное внимание к действительности передалось и строителям соборов. Благодаря ему жизненные соки постепенно поднимались по уходящим ввысь стволам колонн Собора Парижской Богоматери — до капителей и их растительного декора; эта флора была еще плодом фантазии на хорах Собора, законченных в 1170 году, однако на колоннах нефа, сооруженных десятью годами позже, она оживает, и можно уже определить по правдиво переданной форме листьев каждый вид растений.
Это искусство невозможно также понять без учета того, что в него привнесли крестовые походы, заморские путешествия, постоянно возобновлявшиеся в надежде — так и не оправдавшейся — отвоевать гроб Господень, снова оказавшийся во власти неверных. Борьба с ними не принесла успеха. Но по крайней мере восточные христиане, считавшиеся раскольниками, были побеждены, а Константинополь захвачен в 1204 году. Этот великолепный город был полон сокровищ. И его разграбление было замечательным и незабываемым событием. Вместе с золотом и женщинами были захвачены и святые реликвии — их было великое множество в этом священном городе — реликвии Страстей Господних и ковчеги, в которых они хранились, украшенные сюжетными изображениями. Эта сказочная добыча внезапно усилила проявлявшуюся в течение вот уже более века склонность христиан Запада к размышлению о земной жизни Христа. Им открылись те формы, в которых плодотворное искусство византийских мастеров сумело выразить нежность и страдание. Скульптуры Шартрского собора, созданные после разграбления Константинополя, изображают Христа в сцене Страшного Суда уже не в виде царя, восседающего во славе, а как страдальца, показывающего свои язвы и окруженного орудиями пыток. В Реймсе надо всей композицией помещено распятие. Тело распятого Христа в альбоме Виллара де Оннекура, освобожденное от гвоздей, обвисло и вывернулось, а жесты святых жен, оплакивающих его смерть, явно унаследованы от искусства на этот раз поверженной Византии. Всего несколько десятилетий отделяет эту щемящую сцену от гладких аркад Сенанка и Ле-Тороне: история, и в частности история христианской духовности, в то время шла вперед очень быстро.
Между тем произошел очень важный поворот. Иннокентий III, умный и дальновидный Папа, понял, что для того, чтобы ответить на ожидания верующих, жаждавших простого учения, мучимых своим обогащением и мечтавших избавиться от тлетворного влияния денег, а также для того, чтобы обезоружить многочисленных и очень активных еретиков, необходимо поддержать деятельность двух молодых людей. Люди эти, впрочем, некоторым казались подозрительными: они обращались непосредственно к народу, стремились жить в полной бедности; они шли со своими учениками по дорогам Европы босиком, одетые в грубую мешковину, подобно ученикам Христа, и говорили на народном наречии, понятном местным жителям. Эти двое, Св. Доминик и Св. Франциск, выражали глобальную тенденцию к обновлению; первый был выходцем из Бурго де Осма в Испании, где учился в школе при местном соборе, другой — из торгового города Ассизи в Италии.
Через столетие после смерти Франциска [Ассизского] Джотто запечатлел в живописи житие этого добровольного бедняка. Художник выполнял заказ римской курии и конечно же внес произвольные искажения в реальные события в целях пропаганды — искажения, впрочем, не были слишком большими. В молодости Франциск был очень богат; его отец вел торговлю сукном; юноша, получив воспитание в рыцарском духе, увлекался куртуазной лирикой, сочинением песен. Вдруг он услышал, как к нему обратился Распятый и повелел реформировать церковь, отказавшись ради этой цели от всех благ. Здесь возникает драматическая сцена: на большой площади в центре города Ассизи, перед патрициями, облаченными в богатые наряды, а еще более — в собственную гордыню, Франциск раздевается донага и заворачивается в мантию своего епископа, указывая тем самым, что он не отступник, не еретик, как многие адепты бедности, что он не противостоит клиру и сохраняет подчинение церковным властям. Папа Иннокентий III видит во сне как он поддерживает своим плечом рушащуюся церковь. И он доверяет проповедь Евангелия этому человеку, не являющемуся ни ученым-теологом, ни священником — и не стремящемуся им стать. Человеку, разговаривающему с птицами и поющему хвалебную песнь всей природе, называя ее также благой, поскольку она вышла из рук Господа. Между тем слово, которое Франциск и следовавшие за ним друзья сеяли в городах Умбрии и Тосканы, призывало к покаянию, к жизни, подобной жизни Иисуса, к подражанию Ему — и Франциск так преуспел в этом уподоблении, что сподобился носить на своем теле стигматы Страстей Господних. И когда он умер, изможденный постом и оплаканный своей нищенствующей братией и своей сестрой Св. Кларой, подобно тому как изображалось оплакивание Христа на византийских фресках, все считали его святым и многие думали, что это был новый Христос. Церковь против воли вынуждена была признать его святым, стараясь, по мере возможности, нейтрализовать элемент радикального протеста и посюсторонних притязаний, содержавшийся в призыве, брошенном этим Божьим безумцем.
Доминика чествовали несколько менее громко. И не потому, что в его деятельности было меньше глубины. Миссия созданной им конгрегации — ордена Проповедников, также представлявшего собой нищенствующее братство, была сосредоточена в слове. Орден прежде всего принялся за искоренение ереси катаров; он дал Римской церкви недостававшую до сих пор жесткую систему догматов, обеспечившую победу над сектами еретиков: сам Фома Аквинский, этот столп католической теологии, также был доминиканцем. Однако доминиканцы были интеллектуалами, схоластами, аналитиками, они обращались к разуму — в то время как францисканцы апеллировали к сопереживанию и той совершенной радости, которую оно рождает. Затрагивая более непосредственно чувства простых людей, они привлекли к себе большее число сторонников. Однако и те, и другие — и доминиканцы, и францисканцы — были нищенствующими братьями, добровольно отказавшимися чем-либо обладать, и в течение XIII века они превратили христианство в нечто такое, чем оно никогда до того не было — в народную религию. Я готов сказать больше: то, что сегодня в нас осталось от христианства, берет начало в этом обновлении, предпринятом в решающий момент, в годы, когда перестраивался Шартрский собор, — обновлении, совершенном силой слова и примера Франциска Ассизского.