Exegi monumentum
Шрифт:
А на улице и дождь, и туман; непроглядная печальная осень осенила Москву: чмяк-чмяк.
Осень будто бы хнычет, всхлипывает...
Я бреду по унылым переулочкам, думаю. Чмяк...
Да, пришла и моя пора... Вот и я, гляди-ка, связался с этими... с ними... чмяк... Судьба, стало быть. И моя судьба, кажется, сложилась еще не худшим образом...
А что они сейчас говорят обо мне? Да ничего, вероятно, не говорят: у них же серийность. Спровадили меня, грешного, и теперь охмуряют кого-то, следующего за мной: берут на работу. «Вы нам подходите... Условия...» А какая работа? Все еще окончательно не сказали, темнят. Одно знаю, они сами начали в прошлый раз: «Нет, нет, ни-че-го недостойного от вас никто не потребует, не те времена, перемены в нашем ведомстве необратимы, как и во всей стране... Да и ваше спокойствие... Да, нам нужно
А с чего началось?
День за днем, час за часом начал я чувствовать, понимать: я нуждаюсь в бесхитростнейшей, в простейшей защите. Пусть и грубой. Даже вульгарной. Но в надежной защите, а то...
Знаю, что за мною кто-то начал следить — и ехидно, и пристально, и придирчиво. Сделали меня объектом дурацких наблюдений и опытов; хотят подчинить себе, и, надо сказать, у них это нет-нет да и получается.
Удается им подсказывать мне решение относительно второстепенных вопросов, мелочишек житейских: скажем, где встречать Новый год. Разумеется, с Людой, с моею... В общем, думаю я, понятно, кем мне Люда приходится и какие у нас... Скучно говоря, какие у нас отношения. С Людой, да... И я чувствую, что на Люду нежить эта нехотя соглашается, потому что разрушить нашу близость она не может. Но уж где встречать Новый го-о-од...
Было так, что взбрело мне на ум расположиться в пустовавшей квартире сестры (а она и впрямь была в Венгрии). Все спокойно и благообразно слагалось, как всегда у нас с Людой; и, однако, вдруг ощутил я томление, прямо смятение. Нервный, вкрадчивый императив стал нашептывать мне, что надо... Я сгреб со стола тарелки, бокалы, бутылку шампанского; Люда воззрилась на меня изумленными большими глазами, очки делали их еще больше. «Одевайся,— бросил я ей, поедем...» Люда повязала платок, застегнула дубленку. Мы пустились на «Жигулях» моих дребезжащих через всю Москву, с нищенским сладострастием полыхавшую огнями выряженных, как публичные женщины где-нибудь на Востоке, елок. Возле елок, у светофоров на перекрестках нас пытались остановить те, кто опаздывал: умоляли, хватались за ручки дверей. Мы же мчались, и у меня оказались лишь за несколько минут до удара всемирно знаменитых курантов: поспели! Добродушный правитель, произносивший по радио и по телевидению традиционную речь, уже храбро забубнил о наших очередных задачах: стало быть, он закруглялся, дело известное, потому что поначалу правителям было положено говорить об успехах и достижениях; о задачах — потом, к концу. Да, выходит, поспели. И, однако же, почему из одной квартиры я послушно притарабанил в другую? Явно воли моей тут не было, мною просто-напросто помыкали. И не раз было так.
Долго ль длится это преследование? Может быть, мне не поверят, но я точно не припомню, когда оно началось. После смерти мамы, конечно. Вероятно, она охраняла меня вплоть до взрослости. Но она умерла, и тогда за меня принялись какие-то мерзкие, незримые силы. И сегодня...
«Вы нам подходите» — это прозвучало спасительно. Вероятно, не только они, двое в комнате без окон, искали меня, но и я искал их. Подсознательно искал, нынче ж модно добираться до уровня подсознательного. И от сил незримых, притаившихся где-то и пытающихся мной помыкать, я ушел под защиту... Тоже незримых, но по крайней мере позитивно определяемых — уж так, что ли, назвать мне их. Там — какие-то призраки: дух, энергия, носители коей неведомы. Сплошное... жеманство! Да, жеманство: игра в управление людьми; поиграют, потом поутихнут, оставят в покое, а после опять поиграют, изводить человека примутся. Здесь — бойцы незримого фронта; у них свои тайны, но они мне понятны: люди как люди. И они меня защитят от тех, от жеманных энергоносителей-невидимок.
Или нет, не защитят? И попал я из огня да в полымя?
Обыватель, бедняга... Всем-то он нужен, оказывается. Все сулят ему блага. И все жилы из него, из обывателя, тянут: и незримые силы, пытающиеся заявить о себе, сделаться зримыми; и вполне, в полной мере зримые силы, пытающиеся оставаться незримыми.
Размышляю о том да о сем и бреду переулками, паутиной сходящимися к Лубянке. Можно ли считать происшедшее сейчас, в скучно плачущем октябре 198... года, вульгарной вербовкой в тайную сеть КГБ? Если да, то зачем же меня уверяют, что работа мне предстоит оригинальная, творческая, требующая совершенно особенного душевного склада, артистизма и жизнелюбивой направленности ума? Что ее поручают лишь особенно одаренным людям, в частности, аристократам, представителям сохранившихся древнейших русских родов. «Сексот, да? — кривился, сидя напротив меня и глотая какую-то одуряюще пахучую таблетку, тот, кого сегодняшние мои покровители называли идеологом, Владимир Петрович Смолевич. — Вы еще скажите: стукач! Ах, уж эти мне знатоки! Все стереотипами, стандартами мыслят: будто наши внештатники, по стране повсеместно рассеянные, только тем и заняты, что слушают, кто какой анекдот толкнет, а услышав, бегут к нам вприпрыжку... Дальше не идет фантазия! А работы серьезной у нас между тем предостаточно...»
Толковал я со Смолевичем месяц тому назад — нет, пожалуй, месяца полтора, еще в самом конце сентября, в день мученицы Людмилы. Но вползание, втягивание мое в представляемую им систему началось...
Когда?
И с чего?
Да, так как началось?
Было лето, была жара, и я брел по Рождественке. По улице Жданова, то есть по бывшей Рождественке (а уж после она снова станет Рождественкой). Там что-то копают, роют: заборы, канавы, и пахнет там свежеотрытой землей.
Я брел налегке: ни каменного портфеля, ни полиэтиленовой сумки.
Я брел и наслаждался жарой, и будто не по центру столицы я брел, а по исконной русской деревне: какие-то бренные останки церквей, обломки монастырской стены.
Когда я брожу, я преотлично работаю. Я прихрамываю: плоскостопие у меня; мысли же мои рождаются в ритме моего хромоногого шага, волочатся одна за другой; сцепления их получаются причудливыми, но мне такая причудливость как раз по душе.
Я зачем-то свернул во двор. Во дворе догнивали бурые доски, а на куче шлака возлежала собака. Как сейчас помню, черная: пудель, дворняга? Воззрилась зеленым глазом, вильнула хвостом.
Что-то меня вело — дальше, дальше, за стены церкви; теперь налево.
ГУОХПАМОН
И ниже, таким же золотом, но буквы поменьше:
Московское отделение
ГУОХПАМОН — будто имя некоего неведомого фараона...
Я знаком с одним фараоном. С Тутанхамоном, то есть не с самим фараоном, конечно, а с человеком, который доподлинно знает, что он — продолжение фараона Тутанхамона, проекция фараона в нашу реальность, в Москву конца XX века, инкарнация фараона. О нем попробую рассказать немного позднее.
Древнеегипетская надпись, впрочем, лепилась возле вполне добропорядочной двери, покрашенной грязноватой, увядающей охрой. За дверью — прохлада ступеней; в двухэтажном домике отворены окна, на окнах сентиментально обвисли домашние занавесочки.
Человек я, признаться, робкий. Запуганный я человек. Страх, что меня куда-то не пустят, а если ненароком и пустят, то тотчас же прогонят прочь, въелся в меня с детских лет: швейцары, вахтеры, гардеробщики — орда седоусых краснорожих людей, призвание коих куда-то меня не пускать, может победно греметь в литавры: ихняя взяла, одолела; и если целью их было на всю жизнь отравить меня страхом, цель их достигнута. В ГУОХПАМОН меня могли не пустить. На пути моем мог встать и дяденька-вахтер в фуражке с зеленым околышем, и тетка, перепоясанная поверх вполне домашнего шерстяного жакета, а по случаю жары и просто застиранной ситцевой кофты подобием портупеи: «Пропуск!» Таких теток понаставили, вероятно, еще в боевом 1918 году, и с тех пор они не покидали своих постов. Сменялись наркомы, маячили и исчезали в провалах истории члены Политбюро, секретари генеральные, первые и простые, не титулованные и не нумерованные секретари, восходили и закатывались звезды национальных героев, а тетка невозмутимо маячила у входов в низовые учреждения, в редакции областных газет и конторы ведомственных издательств.
Но здесь тетки не было.
Еще не веря себе, я вошел в прохладный, пахнущий чем-то домашним подъезд: нет тетки! Сжавшись, приготовившись чуть что заковылять наутек, я стал подниматься по каменной лестнице. Поднялся. ГУОХПАМОН — снова сверкнуло в глаза. И нарисованная на стенке рука, указывающая на дверь: туда, туда, где, по всей вероятности, живет фараон.
Толкусь перед дверью. Открыть? Но вдруг тетка там? Открою, а тетка: «Пропуск!» Или так: «Вы к кому, гражданин?» Что я скажу? И все же я отважно схватился за ручку двери. Открыл чуть-чуть, нос просунул, очки.