Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
Он усадил меня на стул перед столом, сел рядом со мною и начал
набивать толстые, большие папиросы, часто поднимая на меня тихие, ласковые
глаза.
Он, конечно, сразу же заметил, что перед ним совершенно смущенный и
взволнованный юноша, и сумел так отнестись ко мне, что через несколько минут
моего смущения как не бывало. Мы встретились, будто старые и близкие
знакомые после непродолжительной разлуки. Он рассказывал мне о
обстоятельствах по поводу новой его должности редактора "Гражданина", передавал свои планы, надежды, которые он возлагал на это дело.
– Только не знаю, не знаю, как справлюсь со всем этим, как разберусь...
вот у меня есть сюжет для повести {3}, хороший сюжет; я рассказал
М<ещерскому> {4}, и он умоляет меня написать для "Гражданина", но ведь это
помешает "Дневнику", не могу же я два дела разом, никогда не мог, если писать
разом две различные вещи - обе пропали... ну вот и не знаю сам, на что
решиться... нынче всю ночь об этом продумаю...
Насколько мог, я отстаивал "Дневник", особенно на первое время.
– Ведь это, - заметил я, - такая удобная форма говорить о самом
существенном, прямо и ясно высказаться.
– Прямо и ясно высказаться!
– повторил он, - чего бы лучше, и, конечно, о, конечно, когда-нибудь и можно будет; но нельзя, голубчик, сразу, никак нельзя, разве я об этом не думал, не мечтал!.. да что же делать... Ну и потом, есть вещи, о
которых если вдруг, так никто даже и не поверит. Вот хоть бы о Белинском (он
раскрыл номер "Гражданина" с первым своим "Дневником писателя"), разве тут я
все сказал, разве то я мог бы сказать!! И совсем-то, совсем его не понимают. Я
хотел бы просто привести его собственные слова - и больше ничего... ну, и не мог.
– Да почему же?
132
– По непечатности.
Он передал мне один разговор с Белинским, который действительно
напечатать нельзя и который вызвал с моей стороны замечание, что ведь от слова
до дела еще далеко, у каждого человека могут быть самые чудовищные
быстролетные мысли, и, однако, эти мысли никогда не превращаются в дело, и
только иные люди, в известные минуты, любят с напускным цинизмом как бы
похвастаться какой-нибудь дикой мыслью.
– Конечно, конечно, только Белинский-то был не таков; он если сказал, то
мог и сделать; это была натура простая, цельная, у которой слово и дело вместе.
Другие сто раз задумаются, прежде чем решиться, и все же никогда не решатся, а
он нет. И знаете, теперь, вот в последнее время, все больше и больше разводится
таких натур: сказал - и сделал, застрелюсь - и застрелился, застрелю - и застрелил.
Все это - цельность, прямолинейность... и, о, как их много, а будет и еще больше -
увидите!.. {5}
Я не замечал, как шло время. Переходя от одного к другому, мы начали
сообщать друг другу сведения о самих себе. Я жадно ловил каждое его слово. Он
спросил меня о годе и дне моего рожденья и стал припоминать:
– Постойте, где я был тогда?.. в Перми... мы шли в Сибирь... да, это в
Перми было...
Он рассказал, между прочим, об одном человеке, который имел на него
самое сильное влияние. Это был некто Шидловский {6}. Через несколько лет, когда я просил Федора Михайловича сообщить мне некоторые биографические и
хронологические сведения для статьи о нем, которую я готовил к печати, он
говорил мне:
– Непременно упомяните в вашей статье о Шидловском, нужды нет, что
его никто не знает и что он не оставил после себя литературного имени. Ради
бога, голубчик, упомяните - это был большой для меня человек, и стоит он того, чтоб его имя не пропало... {7}
Шидловский, по рассказам Достоевского, был человек, в котором
мирилась бездна противоречий: он имел "громадный" ум и талант, не
выразившийся ни одним писаным словом и умерший вместе с ним; кутеж и
пьянство - и пострижение в монахи. Умирая, он сделал бог знает что: он был тоже
в Сибири, на каторге; когда его выпустили, то из железа своих кандал он сделал
себе кольцо, носил его постоянно и, умирая, - проглотил это кольцо...
Мне хотелось узнать что-нибудь достоверное об ужасной болезни -
падучей, которою, как я слышал, страдал Достоевский, но, конечно, я не мог
решиться даже и издали подойти к этому вопросу. Он сам будто угадал мои
мысли и заговорил о своей болезни. Он сказал мне, что недавно с ним был
припадок.
– Мои нервы расстроены с юности, - говорил он.
– Еще за два года до
Сибири, во время разных моих литературных неприятностей и ссор, у меня
открылась какая-то странная и невыносимо мучительная нервная болезнь {8}.
Рассказать я не могу этих отвратительных ощущений; но живо их помню; мне
часто казалось, что я умираю, ну вот право - настоящая смерть приходила и потом
уходила. Я боялся тоже летаргического сна. И странно - как только я был
133
арестован - вдруг вся эта моя отвратительная болезнь прошла, ни в пути, ни на
каторге в Сибири, и никогда потом я ее не испытывал - я вдруг стал бодр, крепок, свеж, спокоен... Но во время каторги со мной случился первый припадок падучей, и с тех пор она меня не покидает. Все, что было со мною до этого первого