Фарфоровый Ангел
Шрифт:
1
– Артур! Артур! – кричала стоя в прихожей, уже обутая в цветастые галоши на шерстяной носок пожилая женщина лет шестидесяти. На ней была растянутая кофта застиранного зеленого цвета, из-под которой немного неряшливо выбивалась бледно-розовая водолазка. Клетчатая юбка горчичного цвета поверх светло коричневых гамаш скрывали узловатые, сине-багровые, вздутые варикозом вены. На седой голове белый платок с мелким голубым цветком прикрывает частые залысины. Женщину зовут Нина Сергеевна, или по-простому – Сергевна. Так ее по местному обычаю, устоявшемуся Бог весть
Двор этот худой, как карманы поношенной кофты, которая сейчас на Нине Сергеевне. Обветшалые, изъеденные червем и осадками доски песочницы трухой осыпаются под натиском десятков маленьких, ярких сандалий из «Детского мира», смешиваясь с песком. Грибок, так прозвали пирамидальный навес над песочницей, уже год как вырван с корнем местной молодежью и приспособлен в качестве скамейки. Самих-то скамеек уж мало кто помнит годов так с 90-2000.
В ход тогда шло все: низенький штакетник от палисадов, арматура, мотоциклетные цепи… Что уж и говорить, что вспоминать-то!
– Артура! – уже ласковее, на свой манер восклицает пенсионерка с больными ногами.
– Ну, чё? Бабуль ты чё?
– А чё я?
– Чё опять разоралась то?
– Ну, обулася я уже, в коридоре стою, в галошах…– как бы оправдываясь, причитает пожилая женщина и ищет глазами, где бы присесть, опустить свое грузное тело и унять боль в немеющих ногах. Знает, что внук сейчас опять «балалайку заведет».
– Лана (вместо "ладно"), – отзывается снисходительно внук, понимая как бабуле тяжко стоять вот так в коридоре недвижимо, – че хатела?
Женщина устало опустилась на край тумбы в прихожей. На пол с тихим звоном полетели алюминиевые флаконы из-под дихлофосов. Мухи нынче летом лютовали неистово.
– Ба! Че хотела то? – снова донеслось из комнаты, что по соседству с кухней, уже более настойчиво.
– Ну, чего-чего. В магазин я пошла. Говорила ведь давеча. Тебе чего взять?
– Ну, возьми…
– Чего? Артура, чего взять? – слезливо запричитала Нина Сергеевна.
– Ну, че ты а? Че ты опять причитаешь?
– А чего? Опять ведь твоих… – обреченно всхлипнула пенсионерка, вспоминая, как покупала и раньше всякого… В аптеке… И скорую, потом дежурила по полночи, и рыдала под дверью внука, неистово вопившего. А уж как он кричал! Как кричал! И все головой о стены… И сейчас вспоминая, холодело внутри у нее. Два пятна на обоях так и не свела тогда, в последний раз. А уж, сколько крови то было… Жуть! Вот, надо то было обои в тех местах ободрать, – уныло вспоминала Нина Сергеевна. Хоть не напоминало бы ничего о той ночи…
Она имела обыкновение, в те редкие моменты, когда внук покидал свою закопченную комнату, насквозь пропитанную тошнотворными запахами, будто больница, а то и аптека, открывать настежь окно, прибирать, сметать окурки и шприцы. Ох! как душа ревела в те моменты! А ничего то и сделать не могла… Сиротка он у нее, Артурка то!
– Да-й! Не надо, а ничего! – повысив голос, нервно отозвался из комнаты внук. Голос его звучал
– Ну, я пошла? – с нескрываемым облегчением отозвалась бабушка и тут же заторопилась к выходу так, словно опасалась, что внук раздумает. Она торопливо прошаркала из квартиры в холодный подъезд и, затворив дверь ключом, сунула его в карман засаленной юбки и с детской радостью на измученной душе, стала спускаться хромая на каждой ступени, во двор.
На лавке у подъезда, традиционно в это время дня, сидела соседка с третьего, Валентина Михайловна, женщина совсем уже старая, войну видавшая. Она часто вспоминала, как еще школьницей стояла у конвейера: «Крогом, – говорит, – война, а мы с девчатами тут уже, в тылу подмогаем. А сами мечтаем: как окончится война-то, вернутся наши ребята, дворовые все…» И много всякого рассказывала Валентина Михайловна. А вот уже и мы – старухи все! А Михална видать всех нас пережить вознамерилась!– так думала Нина Сергеевна, подсаживаясь к соседке.
«Михалной» – они звали ее за глаза, а лично – по имени отчеству, уважительно.
– Ну как вы? Валентина Михайловна? – привычно спрашивала Нина Сергеевна и доверительно касалась локтя бойкой, живенькой старушки, способной «любой молодухе форы дать» – как заявляла она сама и звонко смеялась, откинувшись на спинку скамьи и картинно хватаясь худосочными ручонками за живот.
– Ой! Ниночка! – оживлялась старуха, как бы очнувшись от забытья, и поднимала свои выцветшие глаза, полные улыбки, на подсевшую собеседницу.
– Как здоровьице, Валентина Михайловна? – ласково начинала Нина Сергеевна.
– Ой, спасибо! Вот спасибо-то! – искренне, по-ребячьи радовалась старушка, ловко сгребая ладони собеседницы в свои и ощупывая их. – Ниночка! Спасибо, в добром здра-авии! – нараспев говорила старушка. Как сама? как Артурка? – продолжала она нараспев.
Нину Сергеевну всегда поражало это: Михална была самой старшей из всех людей, кого она знает живыми, из которых она всегда выделялась ясной памятью, отменным здоровьем в свои девяносто шесть лет, и неизменным чувство юмора, ставшим уже давно-таки изюминкой их одряхлелого двора. Всем казалось, что вот только не станет этой старушонки, как уже и дом их под снос пойдет, словно на ней только все и держится до сих пор.
Были и те, кто по моложе, что открыто, шутили на тему: «Вот мол, ждет государство, когда последний ветеран со двора сгинет, тогда-то и за нас всерьез возьмутся, расселят, новое жилье дадут!» А были и такие, кто ругался по этим имущественным поводам на старушку. Но никогда Валентина Михайловна не отвечала. Только смеялась задорно в ответ беззубым ртом и приговаривала: «Дай Бог! Дай Бог!». Что это значило – мог каждый гадать на свой лад.
– А ух ручонки-то холодушшие! – смеялась громко старушка и сильнее сжимала ладони Нины Сергеевны, согревая их своим неиссякаемым теплом, исходившим не то, чтобы от сердца, а уж из самых глубин великой души знаменитой на всю округу старушки.