Фатум. Том второй. Голова Горгоны.
Шрифт:
Капитан понимал: нужно как-то разрядить обстановку, и поэтому, когда они въехали в чащу, решил прервать гнетущее молчание:
– Как настроение, Сыч? – он сказал тихо, но так, чтоб его голос был услышан и следующими позади драгунами.
Метис что-то буркнул под нос, скосив настороженный взгляд на Луиса.
– Я понял, – де Аргуэлло ловко поднырнул под очередной веткой, – настроение у тебя на все сто: волки в желудке не воют, впереди славная охота, да и погода – грех жаловаться… Луна – добрая помощница, а, дель Оро?
Сыч ухмыльнулся, думая о своем, и протянул в ответ:
– А
«Ай, дель Оро… Наглый самец, с тем самым пузырем жестокости и зла за душой, чтобы выжить в диких краях, но маловатым для того, чтобы порвать с бродяжьей жизнью… И всё-таки ты, дурак, – подумал Луис, – псом жил, псом и помрешь. – И тут же удивился: как это Сыч дожил до тридцати лет? Но сам и ответил: – пожалуй, потому, что думать в этих краях надо только о себе. Что этот сукин сын и делает».
– Ладно, что было – то было. Хватит ерошить перья, дель Оро!
Метис с неохотой заткнулся, сунув трубку в рот и, не разжимая челюстей, процедил:
– Как будем действовать, дон?
– Сообща, амиго. У каждого будет шанс первым схватить ЕГО за хвост. Скоро доберемся до гороховых полей и отдохнем.
– Что? – белки волонтера блеснули во тьме. – Ты предлагаешь ЕГО ждать в открытом поле?
– Дыши глубже, Сыч! Именно так, иначе как же я еще смогу высказать этой твари всё, что у меня накипело? ОН же нам задолжал, не так ли?
– ОН всем нам задолжал, – послышались приглушенные голоса сзади.
– Вот видишь, приятель? – Луис хлопнул его по плечу. – Больше жизни! Со мной все согласны? Я просто не узнаю тебя.
– Вы всё шутите, капитан? Веселитесь, – волонтер мрачнел, по его лицу было видно, что он теперь мало по-лагался на рефлекс пальца, нажимающего на спусковой крючок пистолета.
– Как лис в курятнике, а что?
– Да как бы мы не стали теми петухами, сеньор…
Дон де Аргуэлло едва заметно повел плечом, когда эти слова протанцевали в его сознании, а дель Оро вдруг вскинул голову, прислушался. Его белое огромное сомбреро, плывущее в темноте, замерло и, казалось, теперь парило над землей.
Сквозь листву проскользил ветер, сбив полдюйма пепла с конца сигары капитана. И в этом порыве все четверо ощутили магический зов гороховых полей. Они не видели сего жуткого места, но знали, что глаза их точно приклеили к нему, через гибельную темь леса, коя, будто толстая паутина, скрывала далекие поля. Они лежали там, впереди, как языческий алтарь, ожидающий новую жертву.
И вот уже в который раз Луис за последнее время внезапно ощутил на своей спине колючую ладонь страха. Он скрипнул седлом, – конь прял ушами, – пальцы сжали рукоять окропленной святой водой сабли. Лица их вновь целовал ветер, и был в сих поцелуях могильный холод, стягивающий под мундирами кожу, вызывающий в пересохших глотках привкус меди. Свежий аромат леса заглушил прелый запах седел и лошадиного пота. Но этот настой, называющийся в Мексике «бродяжьим пойлом», в сию минуту не пьянил путников ликером дальних странствий. Он приносил хмель жути, сковавшей их плоть.
Фарфан, один из драгун, провел ладонью по лбу. Было душно, но пальцы, холодные и онемевшие, испугали его. Он не узнавал их, они не слушались, они были чужими. Кавалерист зябко поёжился, чувствуя пульсацию в висках, будто невидимый обруч сдавливал голову.
– Капитан, – просипел он, – может…
– Не может, Фарфан! – пресек его гневным шипением де Аргуэлло и без колебаний понукнул: – За мной!
Глава 15
Антонио беспокойно прищурил глаза – нет, не нравилось ему все это, хоть сдохни! Тереза! Дочка! Ее слова – горячие пощечины – готовы были испепелить его дотла.
– Тварь – она и есть тварь! Сучка неблагодарная! Дура! – Муньос дохлебал остатки вина, грязно выругался и сунулся за табаком.
«Дьявол! Мне пятьдесят! А я, будь проклят… не сделал еще ни одного честного поступка! Если не считать, что народил дочь, да…» – тут он, правда, поперхнулся, призадумался и почесал плешь. «Господи, Боже ты мой!» – ее изумрудные глаза черта с два принадлежали черноглазой породе Муньоса и мамаши Сильвиллы. Початок крепко, как мерин хвостом, шибанул себя ладонью по щеке, оставив грязно-бурую полоску от раздавленного москита.
Мясистое, томатного цвета лицо Антонио, обросшее жесткой шерстью бороды, схватилось бороздами морщин и озабоченности. Ему вновь, как и тогда, в таверне, захотелось превратиться в жука, забиться в тихую щель и спокойно прожить старость. Захотелось отчаянно, до адской чесотки: чтоб не сгибало ярмо проблем, чтоб не тянули книзу ядра забот и долга. Он вспомнил детство, оно было сурово: деревянные игрушки, прибитые к полу, щедрые затрещины отца и ругань матери… Да, оно было суровое, но беззаботное и счастливое, как любое детство…
Но мать его была угнана после набега индейцами в горы, а отец убит местным коррехидором за невесть какую малость давным-давно, когда Антонио было двенадцать лет.
Муньос стоял, мучительно соображая, как ему поступить, а ветер меж тем продолжал усиливаться. Он лохматил пышную зелень, жалил щеки песком, обрывал листья и устилал ими поляны. Початок лихорадочно искал хоть какой-то опоры, чтобы втиснуть ее между собой и необходимостью принимать решение. Внезапно он ощутил себя гнусной, трусливой до пят крысой. «Иисус Мария!» Уж он-то знал истину: любил и гордился в душе дочерью, несмотря ни на что, до такой степени, что был не в силах предать ее ради спасения своей шкуры.
Лес поглотил Терезу, она исчезла, и Антонио знал, что если она даже и слышала его крики, то ни за что на свете не повернет карету. «Уж больно горда», – и в сравнении с ней он, Антонио Муньос, казался себе полным ничтоже-ством. Он представил Терезу на козлах гремящего по ухабам империала. «Нет! Я не оставлю тебя среди когтей и клыков диких скал».
Подтянув свисающую через пояс мозоль живота, он крякнул в сердцах:
– Будь спокойна, дочка, твой папаша не до конца еще пропил совесть! Я не брошу ни тебя, ни твоего сумасбродного майора.