Фельдмаршал Румянцев
Шрифт:
– А что ж, ваше сиятельство, неужто вы так и не отдыхали все эти три кампании? – перевел разговор Алексей Михайлович. – Скольких боевых генералов и полковников я видел за это время в Петербурге – на балах, на званых вечерах и обедах, на куртагах ее величества! Видел Потемкина, Боура, Вейсмана, Ступишина и многих других…
– Нет, не отдыхал… А когда попросил уволить меня от командования, граф Панин сообщил, что общая польза не позволяет уволить меня… Но партикулярные мои неудовольства, Алексей Михайлович, уже не трогают меня, я к ним притерпелся. Течение лет и службы моей не скрыто от знания двора, уж там-то хорошо знают, больше ли приятного или трудного и прискорбного доставалось всегда на мою долю.
Обрезков смотрел на Румянцева
– Если б только от меня зависел отъезд в Петербург или еще куда-нибудь подальше от этих мест… – продолжал свои признания Румянцев. – Да и как уехать, если каждую кампанию я начинал рано, а заканчивал поздно? И так мало времени оставалось от полевых действий, что тут не до отдыха. Зимой же все мое время и труд уходят на приготовление вновь поступающих солдат, на подготовку к новой кампании. Вы вот только что говорили, что многих из моих генералов видели в Петербурге. Действительно, многие генералы, и даже те, кому надлежало бы быть здесь постоянно и неотлучно, удалялись под разными предлогами. И только вам да графу Панину признаюсь: настолько плохо себя чувствую, что боюсь под бременем сим поникнуть.
– Ну что вы, граф, смотрю на вас и радуюсь вашей мощи и энергии! Таких героев, как вы, мало на свете. – Алексей Михайлович стремился вдохнуть в Румянцева прежнюю его уверенность и силу.
– Какая уж тут мощь и сила! Чувствую, Алексей Михайлович, как плетутся вокруг меня придворные интриги, кто-то стремится очернить меня. Сколько раз я давал сведения в Петербург о сущих нуждах войска! А мои доклады не удостоены уважения: дескать, нет времени поговорить о состоянии армии. А вместо того постоянно вмешиваются в мои дела, вот, в частности, вновь выдают штаты генерал-квартирмейстерские… И что я могу подумать о таких вмешательствах? Есть ли здесь радение о пользе войск или только ни к чему не нужная прихоть? Если я говорю об улучшении состояния армии, так я ведь знаю, что предлагаю. Ведь я ничего лишнего не прошу. К тому же распространяют про меня клевету…
Столько горя послышалось в голосе Румянцева, что Обрезков вздрогнул от неожиданности. «Вот ведь… Кто бы мог подумать, что такое происходит в душе знаменитого фельдмаршала?» – мелькнуло у Обрезкова.
– Представляете, кто-то уведомил графа Панина, будто я уволил деревни Потоцких и Мнишеков от поставок в армию провианта… Если б я знал, кто этот уведомитель, клевета которого неожиданно до самой деликатности против меня идет…
– А на самом деле? – спросил Обрезков, понимая, что не может быть дыма без огня, как говорится.
– Деревни Мнишека действительно облегчены по требованию о том бывшего посла нашего в Польше князя Волконского, который рекомендовал для него сию выгоду, объявив, что он будет шефом нашей партии в Короне. А считается ли он или Потоцкий за людей подозрительных в размножении польских замешательств, я ничего того о сем не знаю. Напротив, со своей стороны, за все время моего командования в этом краю я ничего не приметил от Потоцкого такого, что бы явило следы его недоброхотства для наших войск. Войска в его деревнях всегда стояли и теперь стоят, давал и дает и ныне он без послабления все для армии нужные поставки со своих маетностей. И вот думаю, что если б я так не сделал, то они давно бы стали конфедератами.
А с поляками нельзя поступать как с врагами, нельзя на них так нажимать, как это делает наш посол Салдерн… Уж больно круто и жестко ведет себя…
– Никита Иванович тоже недоволен им. Его поведение способствует не уменьшению конфедератов, а их увеличению, – сказал Обрезков, вспоминая все прочитанные донесения из Варшавы. – Чуть-чуть смиряет его жесткий нрав Александр Ильич Бибиков, сменивший Веймарна. Салдерн признавался Панину, что его не любят в Польше и боятся. Он оттолкнул от себя даже тех, кто сочувствовал нам и поддерживал в борьбе против конфедератов.
– Пожалуй, он недолго будет в Варшаве. Он совсем не подходит для своей роли. Как вы думаете? – спросил Румянцев.
– Скорее всего, вы правы… Да и он сам чувствует, что не справляется. Уже жалуется на расстроенное здоровье и на то, что страдает от постоянных интриг, что окружен людьми, которые подставляют ему ногу. «Ни дух, ни тело мое ни минуты не знают покоя», – писал он Панину уже через несколько месяцев после своего назначения в Варшаву.
– Беда его в том, Алексей Михайлович, что он с презрением относится к полякам вообще, считает, что все они вздорны и развращенны, что король Станислав слабый, пустой и глупый человек, которого презирают не только в народе, но даже и в своей семье. Сколько приезжали из Варшавы и рассказывали мне, что он там вытворяет, обвиняя короля в неправдивости, мелочности и увертках. И уповает только на силу.
– Да, он твердо уверен, что без употребления силы нет твердой надежды на будущее. Середина между мягкостью и силою решительно вредна, мягкость портит головы в Польше и несовместна с достоинством и превосходством России, – сказал Обрезков.
– Нет, я решительно не согласен с этим… Вот совсем недавно к нашему посту, которым командовал мой подполковник Гантвиг, прибыл поручик Глумбицкий с одним хорунжим и трубачом с просьбой, чтоб отряд их был допущен без оружия к нашему посту. Гантвиг сие им дозволил, заранее зная, что я одобрю такое решение. И действительно, все они явились – в числе двухсот восьмидесяти человек, а ведь они – часть барских бунтовщиков, волею судьбы оказавшихся в Турции. И они, не желая пристать к бродящим в горах бунтовщикам, просили принять их. Я повелел князю Долгорукову, учиня им поименную перепись и отобрав от них рецессы*, что они более ни в какие действия и сообщения не войдут со злонамеренными, отправить их к господину Браницкому, который действует совместно с нашими войсками. А кто хочет возвратиться безмятежными к своим домам и спокойно жить, тем пообещали мы полную безопасность от нашего оружия. Конечно, офицеров расспросили, почему они отпущены от турок из-за Дуная, о всех обстоятельствах их жизни в Турции вместе с бунтовщиком Потоцким за все это время, с Барской конфедерации до сих пор. А мы ведь вполне могли их взять под стражу как наших супротивников.
– Вы совершенно правильно рассуждаете, ваше сиятельство. Нельзя в Польше вести себя как в завоеванной стране. Надо считаться с поляками, уважать их гордость, независимость, учитывать пылкость их нрава, помогать осознать, что мы хотим помочь им избавиться от бунтовщиков и направить Польшу по пути твердой независимости. – Обрезков чувствовал, что говорит что-то не то. Ведь он хорошо знал, что уже принято решение между тремя государствами о разделе польских земель, но привычка дипломата скрывать половину своего знания и здесь взяла верх. – А что, граф, слышал я о какой-то большой победе турок в Египте? – Обрезков явно переводил разговор в другое, менее опасное русло.
– A-а, это мой курьер, возвратившийся от визиря, привез известие, будто турки разгромили Али-бея* и отсекли ему голову, и уже отпраздновали победу над ним. А оказалось, что Али-бей вместе с четырьмя близкими ему унес свою голову и набирает свежие войска. Турки умеют и любят приврать…
– Да уж, за свое там пребывание я в этом убедился.
– Да и поляки любят похвастать. Вот тоже мой курьер доносил: повстречал на той стороне он двух поляков, ехавших в Шумлу. Оказалось, что это два курьера от графа Потоцкого к визирю и к цесарскому министру Тугуту с известием, что он в Польше командует семьюдесятью тысячами войск и отобрал у нас семь крепостей. Представляете?