Чтение онлайн

на главную

Жанры

Философия случая
Шрифт:

Те, кто в литературоведении отстаивает такой взгляд на «слои», остановились на стадии, от которой биология отказалась уже более полувека назад, когда еще боролись друг с другом противостоящие школы эпигенетиков и преформистов. Первые считали развитие процессом творения, исходящим из состояния принципиально не организованного. Эта позиция отчасти соответствовала психологизму в теории литературного произведения. Другие верили, что в генотипе все уже заранее «готово» как некая микросхема, нуждающаяся только в увеличении. Эти живо напоминают феноменологический вариант теории литературного произведения. Преформизм ссылался на механическую модель организма, эпигенетики – на некие «целостные» силы или градиенты. Обе точки зрения – ложные, хотя можно признать, что эпигенетики ошибались в несколько меньшей степени, нежели преформисты. Нанося яйцеклетке повреждения в различных местах, можно показать, что она содержит избыточную эмбриогенетическую информацию. Когда после оплодотворения произойдет первое деление яйцеклетки, устранение одной из двух клеток, образовавшихся в результате этого деления, не срывает возникновения вполне нормального организма. О том же, впрочем, свидетельствует рождение у человека однояйцевых близнецов. Эта избыточность постепенно убывает по мере продвижения процесса развития, хотя никогда не становится нулевой. Также и в литературе «повреждение текстов» может быть компенсировано до известных границ. Вычеркнув отдельные слова и предложения, мы не сделаем невозможным целостное восприятие литературного произведения. В тексте даже есть, подобно как в зародыше, места более и мене чувствительные к повреждениям: в одних местах текст «переносит» больше повреждений, в других – меньше. Генотип – это программа, действующая посредством широких фронтальных молекулярных атак – синхронизированных операций по управлению синтезом белковых тел и других строительных материалов организма, причем отдельные группы генов вводятся в действие поочередно, одна за другой. Это в самом деле напоминает линейность чтения, которая представляет собой постепенное вложение осмысленности в серии сигналов, сгруппированные в слова, в фразеологические единицы и т.д. Хотя в плоде рано начинает биться сердце и циркулировать кровь, но в генотипе нет ни «сердцебиения», ни «кровообращения» как отдельных команд. Эмбриогенетическая регуляция, подобно чтению текста, есть прежде всего системное ориентирующее ограничение, которое делает элементы способными уже к автономному реагированию друг с другом. Такое управление – своего рода «демократический централизм», потому что здесь возникающие элементы уже реагируют «друг с

другом» и дают друг другу «инструкции», которые далее трансформируются по ходу своей конкретизации. Поэтому для понимания всего потока процессов, запускаемых такой трансформацией, достаточно видеть в этом потоке одну его главную телеологическую ось. Таким образом, не может быть речи о том, чтобы в генотипе можно было в буквальном смысле слова вскрыть некие указания, которые, как отверстия на ленте пианолы, определяли бы все поочередные этапы эмбриональных преобразований, от морулы до взрослого организма. Зато в генотипе можно найти комплексы генов, которые управляют, например, возникновением – на фиксированном этапе внутриутробного развития – жаберных дуг. Впоследствии они превращаются у человека в одни, у оленя – совсем в другие органы. Подобным же образом в тексте «Трилогии» Сенкевича можно отыскать группы выражений, образующих локальные обозначения определенного (мнимого) объекта, именуемого там «пан Володыёвский». У этого объекта в рамках данного литературного произведения нет ни автономии, ни когерентности или целостности, но все это появляется в сознании читателяблагодаря кумулятивным эффектам подключения что-то сообщающей о «пане Володыёвском» информации, которая поочередно (порция за порцией) поступает в сферу действия стабилизированного в реальном времени мозгового процесса. Этот процесс однозначно соответствует данной информации как «воображаемому бытию». Но как в генотипе нет сердцебиения, разреза губ, особенностей улыбки или как в кислороде, водороде и углероде нет ничего такого, что можно было бы назвать «сладостью» сахара, хотя ее и можно получить из этих элементов как их целостный эффект, – так и в литературном произведении нет специфичнойдля него и в какой-то мере целостной иерархии. Нет в нем также и никакого опредмечивания (каковое тем не менее обнаружит, хотя и бессознательно, читатель), а есть только группы значащих символов, создающих впечатления такой иерархии и т.д. Однако даже тот факт, что они являются сгруппированными, не означает объективного существования текста в физическом смысле.

Они становятся сгруппированными лишь по отношению к читателю, подобно тому как комплекс определенным образом закрученных молекулярных спиралей ДНК становится программой построения организма лишь в отношении эффекторов протоплазмы. Если же изъять этот комплекс из протоплазмы, тогда он – всего-навсего обычная нить из химических частиц, и нет ни на небе, ни на земле способа химическим, физическим, пусть сколь угодно изощренным и длительным исследованием установить, что это, например, «иерархическая запись организма гориллы», которая может в определенных условиях породить реальную гориллу. Дело в том, что изолированный от фенотипа генотип – это так же, как литературное произведение без читателей: неиерархическая и неавтономная частьсистемы. Предметов, снабженных объективными признаками, на свете сколько угодно. Скажем, в кристалле абсолютно объективным признаком является анизотропность, делающая «привилегированными» одни направления за счет других. Этот признак находится «в целостном виде в самом кристалле», а не в том человеке, который исследует кристалл. Но вот уже такая черта, как линейность печатного текста, не относится к объективным признакам. Важнейшее различие между зафиксированной в тексте языковой артикуляцией и «артикуляцией» хромосомной состоит в том, что генотип «конкретизуется» во времени линейно и это – единственный возможный способ его инкорпорации в организм как морфологическое целое. Напротив, читатель может изменить порядок чтения и тем самым, например, отказаться от неопределенной развязки тех или иных (хотя и действительно воспринятых им) сцен. Со своей стороны, автор может (например, перетасовывая хронологию) затруднять связность восприятия. Таким образом, у читателя больше свободы в отношении к тексту, чем у эмбриогенеза – в отношении к генотипу. Для эмбриогенеза обязательным является неуклонное следование строго соблюдаемой очередности онтогенетических стадий. Они обусловливают одна другую, что и обеспечивает эту однонаправленность. Разумеется, это следование очереди является лишь относительным, но нарушение очередности ведет к различным уродствам или дефектам развития, вызывая, например, такие последствия, когда у плода изо рта растет что-то наподобие ноги и т.п. Однако очевидна и разница между неадекватно считанной онтогенетической программой и плохо воспринятым литературным произведением. Тератологические формы представлены, вообще говоря, нежизнеспособными или увечными особями. Их уродство наглядно подтверждается путем сопоставления с видовой нормой. Напротив, к уродствам, порожденным неадекватной реализацией акта чтения, столь резкие критерии не применимы. Здесь, в свою очередь, встает вопрос, имеется ли в восприятии текста нечто такое, что можно было бы поставить в гомоморфное соответствие с состояниями зародыша, задаваемыми моментальными временными срезами через эмбриогенез. По-видимому – да, имеется. Развитие зародыша не протекает полностью равномерно, но сериями ускорений и замедлений, потому что не все зачатки органов развиваются идеально в одном и том же темпе. Неравномерно движется и действие литературного произведения: то происходит плавный разлив сцен и описаний, то события описываются сокращенно, как стремительно бегущие. Хотя, конечно, есть и разница: в литературе иногда удается одним предложением изобразить, что прошли тысячелетия, а эмбрион может перенести внутреннюю десинхронизацию самое большее на несколько минут или четверть часа. «Зато» эмбрион развивается как бы целым «фронтом» процессов одновременно: в нем симультанно совершается великое множество перемен. В литературном произведении нелинейность, то есть неодномерность развития, может быть смоделирована только до известной степени. К тому же эмбриогенез не так обратим, как чтение: эмбрионы гибнут от повреждений, причем с ними гибнет вся содержащаяся в них регуляторная информация. Фантомы же, возникающие в головах читателей, тексты, вообще говоря, не повреждают.

Нет ничего легче, чем признать, что наша компаративистика хромает, потому что биология занимается генотипами, следовательно, «артикуляциями» активно пластичными, а литературоведение – пассивными и неподвижно закрепленными в текстах. Но и ничего нет более ошибочного, чем такое суждение. Генотип обыкновенного клона в совершенно такой же степени – если его рассматривать в изоляции – неподвижен и неизменен, как печатный текст. Разница лишь в том, что очень трудно добиться изоляции генотипа. Во всяком случае, из живых клеток выделить их генотипы труднее, чем отделить книги от их живых читателей. Но вся «пластичность» находится «на стороне» протоплазматических эффектов подобно тому, как в чтении она локализована в читательском восприятии.

Вдохновленное феноменологией литературоведение аподиктически подчеркивает сторону единичности в процессах восприятия, не касаясь их массово-статистической природы, и отождествляет флуктуации восприятия с отклонениями от идеальной нормы, образующей для процессов восприятия некий недосягаемый образец. Потому феноменологическое литературоведение и уверено, что все семантические или также эмоциональные вариации, возникающие в конкретном процессе чтения, не относятся к самому литературному произведению, но суть индивидуальные особенности, продуцируемые читателем. Эти вариации – дело столь же частное, как переживания, которые кто-нибудь испытывает по поводу прекрасного солнечного заката. Действительно, нет сомнения, что такого рода переживания не образуют «кусков» или интегральных частей соответствующего явления. Здесь мы сталкиваемся с методологической проблемой, которая вообще каждый раз возникает в тех случаях, когда пытаются массово-статистический процесс непосредственно охватить чисто сингулярным подходом. Убеждение в том, что статистические интерпретации или модели – это только аппроксимации, грубые приближения к состояниям, которые сами по себе являются принципиально индивидуализированными, – такое убеждение необычайно устойчиво, даже в атомной физике. Это определенная форма монадизма, и происходит она из той видимости, что индивидуальность как наблюдателей, так и объектов, которые они наблюдают, есть будто бы нечто абсолютно универсальное (на макроскопическом уровне, то есть для размеров, сравнимых с человеческим телом). Хотя можно описать с помощью статистических законов поведение таких объектов, как люди, автомобили или цивилизации, тем не менее каждому подобному описанию должны соответствовать нераскрываемые внутри него скрытые параметры, уже чисто сингулярные, сопоставляемые с единичными предметными отдельностями. Статистика позволяет предвидеть число самоубийств или автомобильных аварий, не прибегая ни к каким «индивидуальным параметрам», но мы знаем, что у каждой дорожной аварии, равно как и у каждой попытки самоубийства, есть ее собственные, уже чисто сингулярные условия, а следовательно, и параметры, не учитываемые статистической закономерностью. Но там, где единичные состояния реально невозможно измерить и где, более того, известно, что такой измеримости никогда невозможно будет достичь в таких областях, как, например, квантовая механика, эта «раздвоенность» статистического подхода исчезает, и поиск «скрытых параметров» становится чем-то вроде охоты на привидений. Однако и на макроскопическом уровне не все закономерности, открываемые с помощью статистического подхода, удается редуцировать до единичных особенностей. Так, например, обречен на неудачу лингвистический подход, если он не учитывает статистических аспектов языка и ограничивается исследованием изолированных субъектов речи. Также и закономерности, изучаемые социологией, нельзя вывести из поведения отдельных людей. Аналогично и генетика популяций не может отождествлять процессов селекции или стабилизирующего отбора с индивидуальными единичными особенностями поведения – все это потому, что признаки, изучаемые социологией и генетикой популяций, суть признаки множеств. Любой иной подход приводит к гипостазированию или к платоновским идеальным сущностям. Если бы биолог-систематизатор прошел феноменологическую выучку, то он, осмотрев лошадь Aи убедившись, что она хромая, отметил бы, что эта особенность не является имманентной чертой лошади как таковой, а значит, и ту конкретизацию «лошади», которую представляет собой кляча A, надо исключить из лошадей. Лошадь Bзасекается. «Засекание» не есть имманентная черта лошади как таковой, следовательно, и B– не парадигмальная конкретизация настоящего коня. Лошадь Cгрызет удила, а лошадь Dбоится трамваев. «Грызение» удил и страх перед трамваями – это не имманентные признаки лошади, следовательно, Cи Dтоже следует отвести как конкретизации парадигмы лошади. Лошадь Eпробегает милю за 67 секунд. Поскольку мало какой лошади это удается, E– тоже не адекватная конкретизация. В конце концов окажется, что «лошадей как таковых», «имманентных лошадей» реально не существует вообще. Так что мы остаемся с голой «идеей лошади», к которой отдельные «конкретизации» могут приближаться, но никогда ей не тождественны.

Учебники анатомии весьма подробно изображают топографию кровеносных сосудов человеческого организма. Однако ни у одного отдельно наблюдаемого человека мы не найдем точно такого их хода, как демонстрируют учебники и атласы. Это оттого, что анатом добивается максимального усреднения. Если этого не понимать, то чрезвычайно легко прийти к заключению, будто отдельные «конкретизации хода сосудов» у реальных индивидуумов нетождественны «сосудистой системе как таковой», а тем самым – и к выводу, что кровеносная система непознаваема в своей имманенции и что хотя теория и говорит о кровеносной системе, но на практике этой системы нигде найти нельзя. Таким образом, при этом подходе неправильно трактуются единичные отклонения от теоретической нормы как парадигмального состояния. Они не трактуются как материал, на который должны опираться все обобщенные наблюдения, чтобы на них можно было обосновать понятие нормы. Скорее наоборот: эти отклонения можно признать своего рода преградой или препятствием, не дающим нам дойти до имманентного представления о кровообращении. Но такая позиция совершенно очевидно ошибочна

и в целом подобна трудностям, которые сами себе создали «общие семантики» наподобие Стюарта Чейза. Они «открыли», что на свете нет такого объекта, как «армия Соединенных Штатов», поскольку есть только отдельные солдаты; и что можно доказать несуществование армии, крикнув: «Эй! Армия Соединенных Штатов!» – и на этот крик не появится даже хромоногий пес. Зато если мы крикнем: «Рядовой Браун – первый!», «Рядовой Браун – второй!» и т.д., то увидим соответствующим образом обмундированных людей, которые встанут в ответ на наше обращение. Однако то же самое ведь можно сказать и о непосредственно наблюдаемых объектах, например, о солнце, которое иногда бывает на вид малым и сильно жжет; иногда – красным и огромным; один раз стоит на небе высоко, другой раз низко. Отсюда недалеко уже и до вывода, что нет солнца «вообще», но только множество разных солнц. Исследователь может требовать, чтобы ему показали «солнце как таковое», «армию как таковую», «парадигмальную лошадь» или «Гамлета», и отказываться признать, что все сразу «конкретизации» каждого из таких материальных или информационных объектов могут иметь один и тот же парадигмальный десигнат, хотя ни один отдельный случай конкретизации с этим десигнатом нетождествен. Но тому, кто выдвигает такое требование, следовательно, не понятно, что о множествах объектов или наблюдений можно говорить с таким же успехом, как об отдельных предметах и восприятиях, однако признаки множеств не обязательно те же, что признаки входящих в них предметов. Например, если средний возраст вступления в брак составляет около двадцати одного года и трех месяцев, то отсюда вообще говоря не следует, что наверняка можно найти людей, возраст которых на момент заключения брака будет в точности таков.

Также и ехидные вопросы, составляет ли зубная боль, какую кто-нибудь чувствовал во время чтения «Трилогии» Сенкевича, интегральную часть этого произведения, или если чтение было прервано визитом тети, то есть ли также и этот перерыв – элемент романа (поскольку перерыв тоже как-то «относится к конкретизации»), – такие вопросы свидетельствуют лишь о том, что спрашивающий не готов в методологическом плане к решению литературоведческих проблем. С таким же успехом можно было бы спрашивать, является ли зубная боль, ощущаемая тем, кто говорит, или сведения относительно приехавшей тети и ее внешности частью языка. Очень просто далее от таких «редукций» перейти к мнению, что язык возник благодаря действию каких-то лингвистических генераторов, абстрагированных от жизненных акциденций, или что язык уже «был» идеально представлен в период, когда еще ни один человек не умел им пользоваться. И действительно, конечно, у людей, создавших язык, болели иногда зубы, тетки навещали их в пещерах и вообще они переживали тысячи разных происшествий. Хотя нельзя считать, чтобы в своей акцидентальной одноразовости всякие невралгии тройничного нерва или нашествия теток были конститутивными элементами «языкового поля», тем не менее нельзя рассуждать и так, что поле это возникло вне зависимости от множества именно таких, именно спорадических, чисто локальных стечений обстоятельств. Язык представляет собой результат массово-статистического усреднения огромного множества сингулярностей как раз такого рода. Истинно как то, что языка не существует без людей, которые пользуются им, так и то, что его нельзя редуцировать ни к одному из частных модусов редуцирования.

Допустим, кто-нибудь, страдая от зубной боли, читает «В пустыне и в джунглях» и по причине этого страдания начинает проклинать героев книги, Стаса и маленькую Нелли, что можно считать проекцией внутреннего состояния (тривиальный механизм превращения фрустрации в агрессию). Кроме того, свои симпатии он отдает тем персонажам, которые, как Махди, Хамис или Гебр, угрожают жизни маленьких героев книги. Без сомнения, такая вызванная зубной болью конкретизация – в данной среде восприятия– аномальна, то есть образует в этой среде крайний и исключительный вариант. Однако представим себе, как восприняли бы этот текст современные арабы, и этого будет достаточно, чтобы понять: то, что мы принимали за «извращенную рецепцию», за «сугубо индивидуальную особенность» восприятия, вызванную случайной зубной болью, может оказаться – при взгляде с какой-то другой стороны – именно регулярностью, следовательно, нормой. Арабы увидят в этом литературном произведении не романтическую историю об отважном подростке, победившем кровожадных дикарей, но описание того, как сын колонизатора убил людей, желавших зла даже не ему самому, но его взрослым соотечественникам. Таким образом то, что для одной среды было конкретизирующим отклонением, для другой становится нормой; экстремальность восприятия превращается в его усредненную закономерность; «зубная боль» функционально заменяется на «страдание эксплуатируемого народа» и трансформируется из «случайности, которая к самому произведению не относится», в элемент оценки этого произведения, активно модифицирующий его семантику и аксиологию. Но может быть, кто-нибудь стал бы при этом утверждать, что арабская конкретизация «аномальна», а «адекватно» такое прочтение, при котором Махди и другие арабы предстают как разбойники, Стас и Нелли – как светлые личности. Тот, кто это утверждает, поступает подобно тому, кто фенотип растения, выросшего в горах, считает «акцидентальным», неким «конкретизирующим случаем», который к растению «как таковому» не относится, потому что его «адекватная» конкретизация – это низинный фенотип. Это чистейший произвол, такой, который вообще не раскрываетфактов, но их диктует. Во всяком случае, может случиться так, что низинный фенотип погибнет из-за стихийного бедствия, а горный будет продолжать существовать и даст начало новым разновидностям растений. Не имеет смысла говорить, что среда, породившая данную разновидность, «права» по отношению ко всем прочим разновидностям и средам. Принятие такого тезиса привело бы к утверждению, что для обезьян «адекватны» разновидности, живущие на деревьях, а обезьяна, которая сошла с дерева и начинает строить цивилизацию, это извращение, патология эволюционного процесса.

Теперь пусть мы противопоставляем конкретную лошадь – «лошади парадигмальной»; или весь круг вен и артерий данного индивидуума – топографии сосудов, указанной в анатомическом атласе; или единичное прочтение «Гамлета» – конкретизирующей культурней норме чтения этой пьесы. Во всех случаях мы должны понимать, что не сравниваем единичного с образцом, который в самом деле где-то существует как некая парадигмальная индивидуальность. Нет; мы сравниваем единичное с тем, что в действительности уже не является индивидуальным, но возникло из потока индивидуальных событий, исследований и прочтений. Взаимопересекаясь, эти события (соответственно: эти исследования и прочтения) в конечном счете создают комплексную и обязательную норму. Следовательно, обогатить новой информацией такие нормы, как «лошадь», «кровеносная система», «Гамлет» или «В пустыне и в джунглях», – это то же, что к уже существующему обобщению добавить новые признаки, выведенные из новых сингуляризмов. Ибо как нет «лошади» за пределами «множества всех лошадей», так нет и «Гамлета» за пределами класса всех восприятий этой драмы.

Класс восприятий литературного произведения доставляет регулятивные нормы, которым индивидуальный читатель подчиняться не обязан, – но знакомство с тем, как воспринимает произведение данная социальная группа, помогает индивидууму выработать и собственное восприятие. Если критик, сталкивающийся с исключительно оригинальным произведением как его первый читатель, вязнет в трудностях по поводу принятия решения о стратегии восприятия, семантики и оценки произведения, то ошибочно предположение, будто это происходит оттого, что критик плох: не вполне независим в суждениях. Артикулированное критическое суждение – это анализ впечатлений от чтения, основанный на целом ряде решений. Чтение при этом принципиально должно быть целостным. Целостной является атмосфера любого переживания, понимаемого как полностью, так и частично; в конечном счете даже и вовсе не понимаемых – в интеллектуальном смысле. Критику необходимо разместить литературное произведение на определенном категориальном уровне – на «адекватном фоне» других произведений, но и вообще культурных явлений – не только литературных. Следовательно, необходимо, вскрыв родословие данного произведения «по перу», добавить его родословие и «по природе», причем в связи с тем и другим родословием показать степень его оригинальности. Всегда можно объявить его как явной аберрацией, так и настоящим откровением. Если критик хочет, чтобы его критика была имманентной («что писатель хотел сделать и что он фактически сделал»), то ему – критику – необходимо догадаться, на какие «уровни» и категорий, и смыслов ориентировал автор свое сочинение. При углублении во все эти вопросы решения критика не могут не быть в какой-то мере произвольными. Еще не существует (как социально определенных норм) семантики и аксиологии, а вследствие этого – и ранга данного произведения. Применение «физикалистско-гностического» метода, который мы здесь пропагандируем, тоже не устраняет этой неясности, а самое большее – может выявить ее наличие. Этот «физикалистско-гностический» метод обнаруживает только, что мы располагаем свободой, которая равносильна определенному ограничению аподиктичности в тех случаях, когда обычно постулируется существование «до конца объективно открываемых свойств». Как можно по существу нелитературные и некритические решения, углубляющиеся в свой предмет «целостно-интуитивным» способом, вторично рационализировать и аргументировать, так можно и произведением, не понятым даже в тех аспектах, которыми оно нас потрясло, бездоказательно, зато вполне искренне восхищаться в отношении его конструкций и значений. Чувство меры, которое помогает критику увидеть, что, «превознося до небес» данное произведение, он пересолил, – это чувство, вообще говоря, не «сидит» в самом «распознавательном аппарате» критика как его логическая или информационная характеристика, но действует обособленно от этого аппарата, как бы в стороне от «машины дискурса». Поэтому распознавая некоторое произведение – субъективно – как среднее, критик, исходя из него, может оказаться захваченным своими собственными мыслями, цепочка развития которых, звено за звеном, уведет его бог весть куда – и только когда он доберется совсем уже до необыкновенных мест, внезапно его осенит мысль, сколь произвольным было это его «распознавание» в самых начальных своих шагах.

Поскольку в «распознавательном аппарате» возможно задействование множества разных стратегий и интерпретаций, ничто, кроме общественных процессов круговорота информации (воплощенной в мнениях заинтересованных личностей и социальных слоев), не конституирует «адекватных суждений». Процессы установления регулятивных мнений не являются необратимыми, особенно если речь идет о недавно написанных произведениях. Даже чем шире начальная амплитуда разброса критических оценок, тем менее определённы крайние позиции. Критика, достойная так называться, никогда не предлагает «голых оценок», но всегда – определенное количество предпосылок, поданных по возможности explicite. Эти предпосылки необходимо принять, если желаешь результатов, подобных тем, к которым пришел критик. Цепи доказательств, связанных с семантикой, аксиологией, поиском эквивалентов, могут быть построены весьма корректно в логическом отношении. Впрочем, это встречается редко; выбору доказательств, образно говоря, «приклеенных» к тем или иным местам произведения, первоначально присуща неустранимая произвольность. Если первые отзывы критиков нашли резонанс у других публично выступающих лиц, то эти отзывы могут нарушить уже начавшийся процесс кристаллизации определенного варианта коллективного восприятия данного произведения. Это возможно потому, что регулятивное мнение создается медленно, долго остается неокрепшим, как бы рыхлым. Нечто иное – это действия критиков, по отношению к которым возможно трансформирующее воздействие, и еще иное – еще не начавшийся процесс коллективного восприятия данного произведения. Ведь критик может счесть первые (отличные от его собственного) варианты прочтения данного произведения «ложными», «искаженными» по отношению к самому произведению. Однако и эти варианты служат ему поддержкой и опорой, задавая как бы первые точки некоей аксиометрической шкалы. Благодаря этим вариантам он уже не обязан заново давать способ размещения оценок на шкале и вообще создавать эту шкалу ex nihilo. Ибо чужие точки зрения помогают нам формулировать нашу собственную: во-первых, благодаря тому, что с их помощью мы можем выбирать между уже готовыми альтернативами. Во-вторых, благодаря тому, что точки зрения предшественников обнаруживают лакуны в понятийном поле произведения и могут послужить примерами «поучительных ошибок» для дальнейшего применения метода «проб и ошибок». Кроме того, в формулировках этих точек зрения обнаруживаются «цели», то есть «предельные пункты понимания», причем обнаруживаются более отчетливо, нежели исходные пункты. Достаточно бывает раскрыть эти цели, понять их (интуитивно) как ошибочные, чтобы проложить путь к собственным исследованиям и не пойти путями уже артикулированных и отвергнутых тезисов. Эрудиция, вкус, чутье, здравый смысл помогают сузить пределы неопределенности индивидуальных решений, но не ликвидировать эту неопределенность полностью. Ибо в известной мере ситуация литературного произведения бывает похожа на языковую ситуацию в том отношении, что принимаемое языковедами за ошибку перестает быть таковой, как только лишь никто, кроме них, данного оборота уже не будет считать ошибкой.

Поделиться:
Популярные книги

Para bellum

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Фрунзе
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.60
рейтинг книги
Para bellum

Последний рейд

Сай Ярослав
5. Медорфенов
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний рейд

Идеальный мир для Лекаря 9

Сапфир Олег
9. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическое фэнтези
6.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 9

Муж на сдачу

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Муж на сдачу

Последняя Арена 7

Греков Сергей
7. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 7

Мастер 7

Чащин Валерий
7. Мастер
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 7

Иван Московский. Первые шаги

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Иван Московский
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
5.67
рейтинг книги
Иван Московский. Первые шаги

Случайная жена для лорда Дракона

Волконская Оксана
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Случайная жена для лорда Дракона

Идеальный мир для Социопата 2

Сапфир Олег
2. Социопат
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
6.11
рейтинг книги
Идеальный мир для Социопата 2

Войны Наследников

Тарс Элиан
9. Десять Принцев Российской Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Войны Наследников

Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Герр Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.17
рейтинг книги
Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Серые сутки

Сай Ярослав
4. Медорфенов
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Серые сутки

Баоларг

Кораблев Родион
12. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Баоларг

Кодекс Крови. Книга III

Борзых М.
3. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга III